Guns.ru Talks
мужской разговор
Стихи ( 1 )

тема закрыта

Знакомства | вход | зарегистрироваться | поиск | картинки | календарь | поиск оружия, магазинов | фотоконкурсы | Аукцион
Герой столетия
P.M.
27-7-2012 21:59 Герой столетия
Давайте делиться стихами.

***
Я люблю тебя тысячу лет
Позабыв про обиды и гордость.
И за тысячу лет моя твердость
Превратилась в бронежилет.
Да,я преданный потому,
Что меня ты не раз предавала,
Мне не раз среди "шумного бала"
Приходилось скучать одному.

Вопреки всем прогнозам слепым,
В декабре ждал я летние грозы.
И хотел подарить тебе розы,
Да поранился я о шипы.
Пусть я преданный вновь и вновь,
Изменять я не стану присяге,
У меня три полоски на флаге-
Это вера,надежда,любовь.


***
Искренность всегда ценится,
Честность уже не изменится,
И когда человек извиняется,
Видно, искренне ли он кается.

Коль загладить вину очень хочется,
Пускай гордость на месте закончится!
И с любовью дается прощение,
В жизнь обычное возвращение.

Так пускай же прощать будет легче всем,
Навсегда и навеки, и насовсем!
Я прощаю, ведь нужно обо всем забыть,
Чтобы в новый мир двери для всех открыть!

***
Не обижаюсь я совсем уже, поверь,
Не враз приходит пониманье,
Что сквозняком закрылась наша дверь
И нет в том личного влиянья.

Прощаю все тебе часы нашей разлуки,
Прощаю все свои ночные боли, муки,
Ведь ты же мой любимый человек,
И не простить тебя мне страшный грех.

Брович
P.M.
27-7-2012 22:14 Брович
Эдуард?
Герой столетия
P.M.
27-7-2012 22:23 Герой столетия
Виктор.
Брович
P.M.
27-7-2012 22:24 Брович
а под псевдонимом Эдуард не творите?
Герой столетия
P.M.
27-7-2012 22:25 Герой столетия
Originally posted by Брович:

а под псевдонимом Эдуард не творите?


Это не мои стихи.
Брович
P.M.
27-7-2012 22:28 Брович
Originally posted by Герой столетия:

Это не мои стихи.

ааа.. . воначо.. ну лана..

я тогда тоже запостю

Who will believe my verse in time to come,
If it were filled with your most high deserts?
Though yet heaven knows it is but as a tomb
Which hides your life, and shows not half your parts.
If I could write the beauty of your eyes,
And in fresh numbers number all your graces,
The age to come would say 'This poet lies;
Such heavenly touches ne'er touched earthly faces.'
So should my papers, yellowed with their age,
Be scorned, like old men of less truth than tongue,
And your true rights be termed a poet's rage
And stretched metre of an antique song:
But were some child of yours alive that time,
You should live twice, in it, and in my rhyme.

Герой столетия
P.M.
27-7-2012 22:36 Герой столетия
Спасибо. Чье это?

Брович
P.M.
27-7-2012 22:45 Брович
Originally posted by Герой столетия:

Спасибо. Чье это?


ну не Беладонны и не БОЛЕЛЬЩИКА точно.. ща вспомнить попытаюсь .. . гм.. вроде как Пахмутова
Брович
P.M.
27-7-2012 22:46 Брович
А!!!! нашел в Гугле - Шыкспер какой-то
сонет, про который Кузнечик вспоминал - N17
Герой столетия
P.M.
27-7-2012 22:48 Герой столетия
Английским не владею.
Торус
P.M.
27-7-2012 22:48 Торус
Originally posted by Герой столетия:

Давайте делиться стихами.

Originally posted by Брович:

а под псевдонимом Эдуард не творите?

Этьенчик, а это не ваши?

Когда луна своим сияньем
Вдруг озаряет мир земной
И свет ее над дальней гранью
Играет бледной синевой,
Когда над рощею в лазури
Рокочут трели соловья
И нежный голос саламури
Звучит свободно, не таясь,
Когда, утихнув на мгновенье,
Вновь зазвенят в горах ключи
И ветра нежным дуновеньем
Разбужен темный лес в ночи,
Когда, кромешной тьмой томимый,
Вновь попадет в свой скорбный край,
Когда кромешной тьмой томимый,
Увидит солнце невзначай,
Тогда гнетущей душу тучи
Развеют сумрачный покров,
Надежда голосом могучим
Мне сердце пробуждает вновь,
Стремится ввысь душа поэта,
И сердце бьется неспроста:
Я знаю, что надежда эта
Благословенна и чиста!

Или, может быть, эти?

Внезапно, в горькой ночи
Вижу Знак Вотана, окруженный немым сиянием,
Выковывая связь с таинственными силами.
Луна, в своем магическом колдовстве, чертит руны.
Все, что в течение дня было полным грязи,
Стало ничтожным пред магической формулой.
Так поддельное отделилось от подлинного.
А я нахожусь перед Связкой Мечей.

Ааа, понял.
Вы автор этих строк:


Время-
вещь
необычайно длинная,-
были времена-
прошли былинные.
Ни былин,
ни эпосов,
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспаленной губой
припади
и попей
из реки
по имени - "Факт".
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
в моем.
Я хожу,
чтобы, с этою
книгой побыв,
из квартирного
мирка
шел опять
на плечах
пулеметной пальбы,
как штыком,
строкой
просверкав.
Чтоб из книги,
через радость глаз,
от свидетеля
счастливого,-
в мускулы
усталые
лилась
строящая
и бунтующая сила.
Этот день
воспевать
никого не наймем.
Мы
распнем
карандаш на листе,
чтобы шелест страниц,
как шелест знамен,
надо лбами
годов
шелестел.

2

"Кончайте войну!
Довольно!
Будет!
В этом
голодном году -
невмоготу.
Врали:
"народа-
свобода,
вперед,
эпоха, заря... "-
и зря.
Где
земля,
и где
закон,
чтобы землю
выдать
к лету? -
Нету!
Что же
дают
за февраль,
за работу,
за то,
что с фронтов
не бежишь? -
Шиш.
На шее
кучей
Гучковы,
черти,
министры,
Родзянки...
Мать их за ноги!
Власть
к богатым
рыло
воротит -
чего
подчиняться
ей?!.
Бей!!"
То громом,
то шепотом
этот ропот
сползал
из Керенской
тюрьмы-решета.
в деревни
шел
по травам и тропам,
в заводах
сталью зубов скрежетал.
Чужие
партии
бросали швырком.
- На что им
сбор
болтунов дался?! -
И отдавали
большевикам
гроши,
и силы,
и голоса.
До самой
мужичьей
земляной башки
докатывалась слава,-
лилась
и слыла,
что есть
за мужиков
какие-то
"большаки"
- у-у-у!
Сила! -

3
Царям
дворец
построил Растрелли.
Цари рождались,
жили,
старели.
Дворец
не думал
о вертлявом постреле,
не гадал,
что в кровати,
царицам вверенной,
раскинется
какой-то
присяжный поверенный.
От орлов,
от власти,
одеял и кружевца
голова
просяжного поверенного
кружится.
Забывши
и классы
и партии,
идет
на дежурную речь.
Глаза
у него
бонапартьи
и цвета
защитного
френч.
Слова и слова.
Огнесловая лава.
Болтает
сорокой радостной.
Он сам
опьянен
своею славой
пьяней,
чем сорокаградусной.
Слушайте,
пока не устанете,
как щебечет
иной адъютантик:
"Такие случаи были -
он едет
в автомобиле.
Узнавши,
кто
и который, -
толпа
распрягла моторы!
Взамен
лошадиной силы
сама
на руках носила!"
В аплодисментном
плеске
премьер
проплывет
над Невским.
и дамы,
и дети-пузанчики
кидают
цветы и розанчики.
Если ж
с безработы
загрустится,
сам
себя
уверенно и быстро
назначает-
то военным,
то юстиции,
то каким-нибудь
еще
министром.
И вновь
возвращается,
сказанув,
ворочать дела
и вертеть казну.
Подмахивает подписи
достойно
и старательно.
"Аграрные?
Беспорядки?
Ряд?
Пошлите,
этот,
как его,-
карательный
отряд!
Ленин?
Большевики?
Арестуйте и выловите!
Что?
Не дают?
Не слышу без очков.
Кстати.. .
об его превосходительстве.. .
Корнилове...
Нельзя ли
сговориться
сюда
казачков?!.
Их величество?
Знаю.
Ну да!..
И руку жал.
Какая ерунда!
Императора?
На воду?
И черную корку?
При чем тут Совет?
Приказываю
туда,
в Лондон,
к королю Георгу".
Пришит к истории,
пронумерован
и скреплен,
и его
рисуют-
и Бродский и Репин.

4

Петербургские окна.
Синё и темно.
Город
сном
и покоем скован.
НО
не спит
мадам Кускова.
Любовь
и страсть вернулись к старушке.
Кровать
и мечты
розоватит восток.
Ее
волос
пожелтелые стружки
причудливо
склеил
слезливый восторг.
С чего это
девушка
сохнет и вянет?
Молчит.. .
но чувство,
видать, велико.
Ее
утешает
усатая няня,
видавшая виды,-
Пе Эн Милюков.
"Не спится, няня.. .
Здесь так душно...
Открой окно
да сядь ко мне".
- Кускова,
что с тобой?-
"Мне скушно...
Поговорим о старине".

- О чем, Кускова?
Я,
бывало,
хранила
в памяти
немало
старинных былей,
небылиц -
и про царей
и про цариц.
И я б,
с моим умишком хилым,-
короновала б
Михаила.
чем брать
династию
чужую...
Да ты
не слушаешь меня?!-
"Ах, няня, няня,
я тоскую.
Мне тошно, милая моя.
Я плакать,
я рыдать готова... "
- Господь помилуй
и спаси...
Чего ты хочешь?
Попроси.
Чтобы тебе
на нас
не дуться,
дадим свобод
и конституций...
Дай
окроплю
речей водою
горящий бунт... -
"Я не больна.
Я.. .
знаешь, няня.. .
влюблена... "
- Дитя мое,
господь с тобою!-
И Милюков
ее
с мольбой
крестил
профессорской рукой.
- Оставь, Кускова,
в наши лета
любить
задаром
смысла нету.-
"Я влюблена".-
шептала
снова
в ушко
профессору
она.
- Сердечный друг,
ты нездорова.-
"Оставь меня,
я влюблена".
- Кускова,
нервы,-
полечись ты... -
"Ах няня,
он такой речистый...
Ах, няня-няня!
няня!
Ах!
Его же ж
носят на руках
А как поет он
про свободу...
Я с ним хочу,-
не с ним,
так в воду".
Старушка
тычется в подушку,
и только слышно:
" Саша!-
Душка!"
Смахнувши
слезы
рукавом,
взревел усатый нянь:
-В кого?
Да говори ты нараспашку!-
"В Керенского... "
-В какого?
В Сашку?-
И от признания
такого
лицо
расплылось
Милюкова.
От счастия
профессор ожил:
- Ну, это что ж-
одно и то же!
При Николае
и при Саше
мы
сохраним доходы наши.-
Быть может,
на брегах Невы
подобных
дам
видали вы?

5

Звякая
шпорами
довоенной выковки,
аксельбантами
увешанные до пупов,
говорили-
адъютант
(в "Селекте" на Лиговке)
и штанс-капитан
Попов.
"Господин адъютант,
не возражайте,
не дам,-
скажите,
чего еще
поджидаем мы?
Россию
жиды
продают жидам,
и кадровое
офицерство
уже под жидами!
Вы, конешно,
профессор,
либерал,
но казачество,
пожалуйста,
оставьте в покое.
Например,
мое положенье беря,
это.. .
черт его знает, что это такое!
Сегодня с денщиком:
ору ему
-эй,
наваксь
щиблетину,
чтоб видеть рыло в ней!-
И конешно-
к матушке,
а он м е н я
к м о е й,
к матушке,
к свет
к Елизавете Кирилловне!"
"Нет,
я не за монархию
с коронами,
с орлами,
НО
для социализма
нужен базис.
Сначала демократия,
потом
парламент.
Культура нужна.
А мы-
Азия-с!
Я даже-
социалист.
Но не граблю,
не жгу.
Разве можно сразу?
Конешно, нет!
Постепенно,
понемногу,
по вершочку,
по шажку,
сегодня,
завтра,
через двадцать лет.
А эти?
От Вильгельма кресты да ленты.
В Берлине
выходили
с билетом перронным.
Деньги
штаба-
шпионы и агенты.
В Кресты бы
тех,
кто ездит в пломбированном!"
"С этим согласен,
это конешно,
этой сволочи
мало повешено".
"Ленина,
который
смуту сеет,
председателем,
што ли,
совета министров?
Что ты?!
Рехнулась, старушка Рассея?
Касторки прими!
Поправьсь!
Выздоровь!
Офицерам-
Суворова,
Голенищева-Кутузова
благодаря
политикам ловким
быть
под началом
Бронштейна бескартузого,
какого-то
бесштанного
Лёвки?!
Дудки!
С казачеством
шутки плохи-
повыпускаем
им
потроха... "
И все адъютант
-ха да хи-
Попов
-хи да ха.-
"Будьте дважды прокляты
и трижды поколейте!
Господин адъютант,
позвольте ухо:
их
... ревосходительство
... ерал Каледин,
с Дону,
с плеточкой,
извольте понюхать!
Его превосходительство...
Да разве он один?!
Казачество кубанское,
Днепр,
Дон... "
И все стаканами-
дон и динь,
и шпорами-
динь и дон.
Капитан
упился, как сова.
Челядь
чайники
бесшумно подавала.
А в конце у Лиговки
другие слова
подымались
из подвалов.
"Я,
товарищи,-
из военной бюры.
Кончили заседание-
тока-тока.
Вот тебе,
к маузеру,
двести бери,
а это-
сто патронов
к винтовкам.
Пока соглашатели
замазывали рты,
подходит
казатчина
и самокатчина.
Приказано
питерцам
идти на фронты,
а сюда
направляют
с Гатчины.
Вам,
которые
с Выборгской стороны,
вам
заходить
с моста Литейного.
В сумерках,
тоньше
дискантовой струны,
не галдеть
и не делать
заведенья питейного.
Я
за Лашевичем
беру телефон,-
не задушим,
так нас задушат.
Или
возьму телефон,
или вон
из тела
пролетарскую душу.
С а м
приехал,
в пальтишке рваном,-
ходит,
никем не опознан.
Сегодня,
говорит,
подыматься рано.
А послезавтра-
поздно.
Завтра, значит.
Ну, не сдобровать им!
Быть
Керенскому
биту и ободрану!
Уж мы
подымем
с царёвой кровати
эту
самую
Александру Федоровну".

6

Дул,
как всегда,
октябрь
ветрами
как дуют
при капитализме.
За Троицкий
дули
авто и трамы,
обычные
рельсы
вызмеив.
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы...
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши,
тихий,
вроде
упакованной трубы,
за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший-
"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.. "
Видят
редких звезд глаза,
окружая
Зимний
в кольца,
по Мильонной
из казарм
надвигаются кексгольмцы.
А в Смольном,
в думах
о битве и войске,
Ильич
гримированный
мечет шажки,
да перед картой
Антонов с Подвойским
втыкают
в места атак
флажки.
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Отряды рабочих,
матросов,
голи-
дошли,
штыком домерцав,
как будто
руки
сошлись на горле,
холёном
горле
дворца.
Две тени встало.
Огромных и шатких.
Сдвинулись.
Лоб о лоб.
И двор
дворцовый
руками решетки
стиснул
торс
толп.
Качались
две
огромных тени
от ветра
и пуль скоростей,-
да пулеметы,
будто
хрустенье
ломаемых костей.
Серчают стоящие павловцы.
"В политику...
начали.. .
баловаться...
Куда
против нас
бочкаревским дурам?!
Приказывали б
на штурм".
Но тень
боролась,
спутав лапы,-
и лап
никто
не разнимал и не рвал.
Не выдержав
молчания,
сдавался слабый-
уходил
от испуга,
от нерва.
Первым,
боязнью одолен,
снялся
бабий батальон.
Ушли с батарей
к одиннадцати
михайловцы или константиновцы...
А Керенский-
спрятался,
попробуй
вымань его!
Задумывалась
казачья башка.
И
редели
защитники Зимнего,
как зубья
у гребешка.
И долго
длилось
это молчанье,
молчанье надежд
и молчанье отчаянья.
А в Зимнем,
в мягких мебелях
с бронзовыми выкрутами,
сидят
министры
в меди блях,
и пахнет
гладко выбритыми.
На них не глядят
и их не слушают-
они
у штыков в лесу.
Они
упадут
переспевшей грушею,
как только
их
потрясут.
Голос-редок.
Шепотом,
знаками.
- Керенский где-то?-
- Он?
За казаками.-
И снова молча
И только
под вечер:
- Где Прокопович?-
- Нет Прокоповича.-
А из-за Николаевского
чугунного моста,
как смерть,
глядит
неласковая
Авроровых
башен
сталь.
И вот
высоко
над воротником
поднялось
лицо Коновалова.
Шум,
который
тек родником,
теперь
прибоем наваливал.
Кто длинный такой?..
Дотянуться смог!
По каждому
из стекол
удары палки.
Это-
из трехдюймовок
шарахнули
форты Петропавловки.
А поверху
город
как будто взорван:
бабахнула
шестидюймовка Авророва.
И вот
еще
не успела она
рассыпаться,
гулка и грозна,-
над Петропавловской
взвился
фонарь,
восстанья
условный знак.
- Долой!
На приступ!
Вперед!
На приступ!-
Ворвались.
На ковры!
Под раззолоченный кров!
Каждой лестницы
каждый выступ
брали,
перешагивая
через юнкеров.
Как будто
водою
комнаты полня,
текли,
сливались
над каждой потерей,
и схватки
вспыхивали
жарче полдня
за каждым диваном,
у каждой портьеры.
По этой
анфиладе,
приветствиями оранной
монархам,
несущим
короны-клады,-
бархатными залами,
раскатистыми коридорами
гремели,
бились
сапоги и приклады.
Какой-то
смущенный
сукин сын,
а над ним
путиловец-
нежней папаши:
"Ты,
парнишка,
выкладывай
ворованные часы-
часы теперича наши!"
Топот рос
и тех
тринадцать
сгреб,
забил,
зашиб,
затыркал.
Забились
под галстук-
за что им приняться?-
Как будто
топор
навис над затылком.
За двести шагов...
за тридцать...
за двадцать...
Вбегает
юнкер:
"Драться глупо!"
Тринадцать визгов:
-Сдаваться!
Сдаваться!-
А в двери -
бушлаты,
шинели,
тулупы...
И в эту
тишину
раскатившийся всласть
бас,
окрепший
над реями рея:
"Которые тут временные?
Слазь!
Кончилось ваше время".
И один
из ворвавшихся,
пенснишки тронув,
объявил,
как об чем-то простом
и несложном:
"Я,
председатель реввоенкомитета
Антонов,
Временное
правительство
объявляю низложенным".
А в Смольном
толпа,
растопырив груди,
покрывала
песней
фейерверк сведений.
Впервые
вместо:
-и это будет... -
пели:
-и это есть
наш последний... -
До рассвета
осталось
не больше аршина,-
руки
лучей
с востока взмолены.
Товарищ Подвойский
сел в машину,
сказал устало:
"Кончено.. .
в Смольный".
Умолк пулемет.
Угодил толков.
Умолкнул
пуль
звенящий улей.
Горели,
как звезды,
грани штыков,
бледнели
звезды небес
в карауле.
Дул,
как всегда,
октябрь ветрами.
Рельсы
по мосту вызмеив,
гонку
свою
продолжали трамы
уже -
при социализме.

7

В такие ночи,
в такие дни,
в часы
такой поры
на улицах
разве что
одни
поэты
и воры.
Сумрак
на мир
океан катнул.
Синь.
Над кострами -
бур.
Подводной
лодкой
пошел ко дну
взорванный
Петербург.
И лишь
когда
от горящих вихров
шатался
сумрак бурый,
опять вспоминалось:
с боков
и с верхов
непрерывная буря.
На воду
сумрак
похож и так-
бездонна
синяя прорва.
А тут
еще
и виденьем кита
туша
Авророва.
Огонь
пулеметный
площадь остриг.
Набережные-
пусты.
И лишь
хорохорятся
костры
в сумерках
густых.
И здесь,
где земля
от жары вязка,
с испугу
или со льда,
ладони
держа
у огня в языках,
греется
солдат.
Солдату
упал
огонь на глаза,
на клок
волос
лег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
"Здраствуйте,
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом".
Блок посмотрел -
костры горят-
"Очень хорошо".
Кругом
тонула
Россия Блока...
Незнакомки,
дымки севера
шли
на дно,
как идут
обломки
и жестянки
консервов.
И сразу
лицо
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
"Пишут.. .
из деревни.. .
сожгли...
у меня...
библиотеку в усадьбе".
Уставился Блок -
и Блокова тень
глазеет,
не стенке привстав...
Как будто
оба
ждут по воде
шагающего Христа.
Но Блоку
Христос
являться не стал.
У Блока
тоска у глаз.
Живые,
с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла.
Вставайте!
Вставайте!
Вставайте!
Работники
и батраки.
Зажмите,
косарь и кователь,
винтовку
в железо руки!
Вверх-
флаг!
Рвань-
встань!
Враг-
ляг!
День-
дрянь!
За хлебом!
За миром!
За волей!
Бери
у буржуев
завод!
Бери
у помещика поле!
Братайся,
дерущийся взвод!
Сгинь-
стар.
В пух,
в прах.
Бей-
бар!
Трах!
тах!
Довольно,
довольно,
довольно
покорность
нести
на горбах.
Дрожи,
капиталова дворня!
Тряситесь,
короны,
на лбах!

Жир
ёжь
страх
плах!
Трах!
тах!
Тах!
тах!
Эта песня,
перепетая по-своему,
доходила
до глухих крестьян-
и вставали села,
содрогая воем,
по дороге
топоры крестя.
Но-
жи-
чком
на
месте чик
лю-
то-
го
по-
мещика.
Гос-
по-
дин
по-
мещичек,
со-
би-
райте
вещи-ка!
До-
шло
до поры,
вы-
хо-
ди,
босы,
вос-
три
топоры,
подымай косы.
Чем
хуже
моя Нина?!
Ба-
рыни сами.
Тащь
в хату
пианино,
граммофон с часами!
Под-
хо-
ди-
те, орлы!
Будя-
пограбили.
Встречай в колы,
провожай
в грабли!
Дело
Стеньки
с Пугачевым,
разгорайся жарче-ка!
Все
поместья
богачевы
разметем пожарчиком.
Под-
пусть
петуха!
Подымай вилы!
Эх,
не
потухай,-
пет-
тух милый!
Черт
ему
теперь
родня!
Головы-
кочаном.
Пулеметов трескотня
сыпется с тачанок.
"Эх, яблочко,
цвета ясного.
Бей
справа
белаво,
слева краснова".
Этот вихрь,
от мысли до курка,
и постройку,
и пожара дым
прибирала
партия
к рукам,
направляла,
строила в ряды.

8

Холод большой.
Зима здорова.
Но блузы
прилипли к потненьким.
Под блузой коммунисты.
Грузят дрова.
На трудовом субботнике.
Мы не уйдем,
хотя
уйти
имеем
все права.
В н а ш и вагоны,
на н а ш е м пути,
н а ш и
грузим
дрова.
Можно
уйти
часа в два,-
но м ы -
уйдем поздно.
Н а ш и м товарищам
н а ш и дрова
нужны:
товарищи мерзнут.
Работа трудна,
работа
томит.
За нее
никаких копеек.
Но м ы
работаем,
будто м ы
делаем
величайшую эпопею.
Мы будем работать,
все стерпя,
чтоб жизнь,
колёса дней торопя,
бежала
в железном марше
в н а ш и х вагонах,
по н а ш и м степям,
в города
промерзшие
н а ш и.
"Дяденька,
что вы делаете тут?
столько
больших дядей?"
- Что?
Социализм:
свободный труд
свободно
собравшихся людей.

9

Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
разнедоуменным
нет числа:
что это
за нация такая
"социалистичья",
и что это за
"соци-
алистическое отечество"?
"Мы
восторги ваши
понять бессильны.
Чем восторгаются?
Про что поют?
Какие такие
фрукты-апельсины
растут
в большевицком вашем
раю?
Что вы знали,
кроме хлеба и воды,-
с трудом
перебиваясь
со дня на день?
Т а к о г о отечества
т а к о й дым
разве уж
н а с т о л ь к о приятен?
За что вы
идете,
если велят-
"воюй"?
Можно
быть
разорванным бомбищей,
можно
умереть
за землю за с в о ю,
но как
умирать
за общую?
Приятно
русскому
с русским обняться,-
но у вас
и имя
"Р о с с и я"
утеряно.
Что это за
отечество
у забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерна?
Жена,
да квартира,
да счет текущий-
вот это-
отечество,
райские кущи.
Ради бы
вот
такого отечества
мы понимали б
и смерть
и молодечество".
Слушайте,
национальный трутень,-
день наш
тем и хорош, что труден.
Эта песня
песней будет
наших бед,
побед,
буден.

10

Политика-
проста.
Как воды глоток.
Понимают
ощерившие
сытую пасть,
что если
в Россиях
увязнет коготок,
всей
буржуазной птичке-
пропасть.
Из "сюртэ женераль",
из "интеллидженс Сервис",
"дефензивы"
и "сигуранцы"
выходит
разная
сволочь и стерва,
шьет
шинели
цвета серого,
бомбы
кладет
в ранцы.
Набились в трюмы,
палубы обсели,
на деньги
вербовочного агентства.
В Новороссийск
плывут из Марселя,
из Дувра
плывут к Архангельску.
С песней,
с виски,
сыты по-свински.
Килями
вскопаны
воды холодные.
Смотрят
перископами
лодки подводные.
Плывут крейсера,
снаряды соря.
И
миноносцы
с минами носятся.
А
поверх
всех
с пушками
чудовищной длинноты
сверх-
дредноуты.
Разными
газами
воняя гадко,
тучи
пропеллерами выдрав,
с авиоматки
на авиоматку
пе-
ре-
пархивают "гидро".
Послал
капитал
капитанов ученых.
Горло
нащупали
и стискивают.
Ткнешься
в Белое,
ткнешься
в Черное,
в Каспийское,
в Балтийское,-
куда
корабль
ни тычется,
конец
катаниям.
Стоит
морей владычица,
бульдожья
Британия.
Со всех концов
блокады кольцо
и пушки
смотрят в лицо.
- Красным не нравится?
Им
голодно?
Рыбкой
наедитесь,
пойдя
на дно. --
А кому
на суше
грабить охота,
те
с кораблей
сходили пехотой.
- На море потопим,
на суше
потопаем. --
Чужими
руками
жар гребя,
дым
отечества
пускают
пострелины-
выставляю
впереди
одураченных
ребят,
баронов
и князей недорасстрелянных.
Могилы копайте,
гроба копите-
Юденича
рати
прут
на Питер.
В обозах
еды вкуснятся,
консервы-
пуд.
Танков
гусеницы
на Питер
прут.
От севера
идет
адмирал Колчак,
сибирский
хлеб
сапогом толча.
Рабочим на расстрел,
поповнам на утехи,
с ним идут
голубые чехи.
Траншеи,
машинами выбранные,
саперами
Крым перекопан, --
Врангель
крупнокалиберными
орудует
с Перекопа.
Любят
полковников
сантиментальные леди.
Полковники
любят
поговорить на обеде.
- Я
иду, мол
(прихлебывает виски),
а на меня
десяток
чудовищ
большевицких.
Раз-одного,
другого-
ррраз, --
кстати,
как дэнди,
и девушку спас. --
Леди,
спросите
у мерина сивого-
он
как Мурманск
разизнасиловал.
Спросите,
как-
Двина-река,
кровью
крашенная,
трупы
вытая,
с кладью
страшною
шла
в Ледовитый.
Как храбрецы
расстреливали кучей
коммуниста
одного,
да и тот скручен.
Как офицера
его величества
бежали
от выстрелов,
берег вычистя.
Как над серыми
хатами
огненные перья
и руки
холёные
туго
у горл.
Но.. .
"итс э лонг уэй
ту Типерери,
итс э лонг уэй
ту го!"
На первую
республику
рабочих и крестьян,
сверкая
выстрелами,
штыками блестя,
гнали
армии,
флоты катили
богатые мира,
и эти
и те...
Будьте вы прокляты,
прогнившие
королевства и демократии,
со своими
подмоченными
"фратэрнитэ" и "эгалитэ"!
Свинцовый
льется
на нас
кипяток.
Одни мы-
и спрятаться негде.
"Янки
дудль
кип ит об,
Янки дудль дэнди".
Посреди
винтовок
и орудий голосища
Москва-
островком,
и мы на островке.
Мы-
голодные,
мы-
нищие,
с Лениным в башке
и с наганом в руке.

11

Несется
жизнь,
овеевая,
проста,
суха.
Живу
в домах Стахеева я,
теперь
Веэсэнха.
Свезли,
винтовкой звякая,
богатых
и кассы.
Теперь здесь
всякие
и люди
и классы.
Зимой
в печурку-пчелку
суют
тома шекспирьи.
Зубами
щелкают,-
картошка-
пир им.
А летом
слушают асфальт
с копейками
в окне:
-Трансваль,
Трансваль,
страна моя,
ты вся
горишь
в огне!-
Я в этом
каменном
котле
варюсь,
и эта жизнь-
и бег, и бой,
и сон,
и тлен-
в домовьи
этажи
отражена
от пят
до лба,
грозою
омываемая,
как отражается
толпа
идущими
трамваями.
В пальбу
присев
на корточки,
в покой
глазами к форточке,
чтоб было
видней,
я в
комнатенке-лодочке
проплыл
три тыщи дней.

12

Ходят
спекулянты
вокруг Главтопа.
Обнимут,
зацелуют,
убьют за руп.
Секретарши
ответственные
валенками топают.
За хлебными
карточками
стоят лесорубы.
Много
дела,
мало
горя им,
фунт
-целый!-
первой категории.
Рубят,
липовый
чай
выкушав.
-Мы
не Филипповы,
мы-
привыкши.
Будет обед,
будет
ужин,-
белых бы
вон
отбить от ворот.

Есть захотелось,
пояс-
потуже,
в руки винтовку
и
на фронт.-
А
мимо-
незаменимый.
Стуча
сапогом,
идет за пайком-
Правление
выдало
урюк
и повидло.
Богатые-
ловче,
едят
у Зунделовича.
Ни щей,
ни каш-
бифштекс
с бульоном,
хлеб
ваш,
полтора миллиона.
Ученому
хуже:
фосфор
нужен,
масло

на блюдце.
Но,
как назло,
есть революция,
а нету
масла.
Они
научные.
Напишут,
вылечат.
Мандат, собственноручный,
Анатоль Васильича.
Где
хлеб
да мяса,
придут
на час к вам.
Читает
комиссар
мандат Луначарского:
"Так.. .
сахар.. .
так.. .
жирок вам.
Дров.. .
березовых.. .
посуше поленья...
и шубу
широкого
потребленья.
Я вас,
товарищ,
спрашиваю в упор.
Хотите-
берите
головной убор.
Приходит
каждый
с разной блажью.
Берите
пока што
ногу
лошажью!"
Мех
на глаза,
как баба-яга,
идут
назад
на трех ногах.

13

Двенадцать
квадратных аршин жилья.
Четверо
в помещении -
Лиля,
Ося,
я
и собака
Щеник.
Шапчонку
взял
оборванную
и вытащил салазки.
- Куда идешь? -
В уборную
иду.
На Ярославский.
Как парус,
шуба
на весу,
воняет
козлом она.
В санях
полено везу,
забрал
забор разломанный
Полено -
тушею,
тверже камня.
Как будто
вспухшее
колено
великанье.
Вхожу
с бревном в обнимку.
Запотел,
вымок.
Важно
и чинно
строгаю
перочинным.
Нож -
ржа.
Режу.
Радуюсь.
В голове
жар
подымает градус.
Зацветают луга,
май
поет
в уши -
это
тянется угар
из-под черных вьюшек.
Четверо сосулек
свернулись,
уснули.
Приходят
люди,
ходят,
будят.
Добудились еле -
с углей
угорели.
В окно -
сугроб.
Глядит горбат.
Не вымерзли покамест?
Морозы
в ночь
идут, скрипят
снегами - сапогами.
Небосвод,
наклонившийся
на комнату мою,
морем
заката
облит.
По розовой
глади
моря,
на юг -
тучи-корабли.
За гладь,
за розовую,
бросать якоря,
туда,
где березовые
дрова
горят.
Я
много
в теплых странах плутал.
Но только
в этой зиме
понятной
стала
мне
теплота
любовей,
дружб
и семей.
Лишь лежа
в такую вот гололедь,
зубами
вместе
проляскав -
поймешь:
нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку.
Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, -
но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя.

14

Скрыла
та зима,
худа и строга,
всех,
кто навек
ушел ко сну.
Где уж тут словам!
И в этих
строках
боли
волжской
я не коснусь
Я
дни беру
из ряда дней,
что с тыщей
дней
в родне.
Из серой
полосы
деньки,
их гнали
годы-
водники-
не очень
сытенькие,
не очень
голодненькие.
Если
я
чего написал,
если
чего
сказал-
тому виной
глаза-небеса,
любимой
моей
глаза.
Круглые
да карие,
горячие
до гари.
Телефон
взбесился шалый,
в ухо
грохнул обухом:
карие
глазища
сжала
голода
опухоль.
Врач наболтал-
чтоб глаза
глазели,
нужна
теплота,
нужна
зелень.
Не домой,
не на суп,
а к любимой
в гости
две
морковинки
несу
за зеленый хвостик.
Я
много дарил
конфект да букетов,
но больше
всех
дорогих даров
я помню
морковь драгоценную эту
и пол-
полена
березовых дров.
Мокрые,
тощие
под мышкой
дровинки,
чуть
потолще
средней бровинки.
Вспухли щеки.
Глазки-
щелки.
Зелень
и ласки
выходили глазки.
Больше
блюдца,
смотрят
революцию.
Мне
легше, чем всем,-
я
Маяковский.
Сижу
и ем
кусок
конский.
Скрип-
дверь,
плача.
Сестра
младшая.
-Здравствуй, Володя!
-Здравствуй, Оля!
-завтра новогодие-
нет ли
соли?-
Делю,
в ладонях вешаю
щепотку
отсыревшую.
Одолевая
снег
и страх,
скользит сестра,
идет сестра,
бредет
трехверстной Преснею
солить
картошку пресную.
Рядом
мороз
шел
и рос.
Затевал
щекотку-
отдай
щепотку.
Пришла,
а соль
не валится-
примерзла
к пальцам.
За стенкой
шарк:
"Иди,
жена,
продай
пиджак,
купи
пшена".
Окно,-
с него
идут
снега,
мягка
снегов,
тиха
нога.
Бела,
гола
столиц
скала.
Прилип
к скале
лесов
скелет.
И вот
из-за леса
небу в шаль
вползает
солнца
вша.
Декабрьский
рассвет,
изможденный
и поздний,
встает
над Москвой
горячкой тифозной.
Ушли
тучи
к странам
тучным.
За тучей
берегом
лежит
Америка.
Лежала,
лакала
кофе,
какао.
В лицо вам,
толще
свиных причуд,
круглей
ресторанных блюд,
из нищей
нашей
земли
кричу:
Я
землю
эту
люблю.
Можно
забыть,
где и когда
пузы растил
и зобы,
но землю,
с которой
вдвоем голодал,-
нельзя
никогда
забыть!

15

Под ухом
самым
лестница
ступенек на двести,-
несут
минуты-вестницы
по лестнице
вести.
Дни пришли
и топали:
-Дожили,
вот вам,-
нету
топлив
брюхам
заводным.
Дымом
небесный
лак помутив,
до самой трубы,
до носа
локомотив
стоит
в заносах.
Положив
на валенки
цветные заплаты,
из ворот,
из железного зёва,
снова
шли,
ухватясь за лопаты,
все,
кто мобилизован.
Вышли
за лес,
вместе
взялись.
Я ли,
вы ли,
откопали,
вырыли.
И снова
поезд
катит
за снежную
скатерть.
Слабеет
тело
без ед
и питья,
носилки сделали,
руки сплетя.
Теперь
запевай,
и домой можно-
да на руки
положено
пять
обмороженных.
Сегодня
на лестнице,
грязной и тусклой,
копались
обывательские
слухи-свиньи.
Деникин
подходит
к самой,
к тульской,
к пороховой
сердцевине.
Обулись обыватели,
по пыли печатают
шепотоголосые
кухарочьи хоры.
-Будет.. .
крупичатая!..
пуды непочатые...
ручьи-чаи,
сухари,
сахары.
Бли-и-и-зко беленькие,
береги керенки!-
Но город
проснулся,
в плакаты кадрованный,-
это
партия звала:
"Пролетарий, на коня!"
И красные
скачут
на юг
эскадроны-
Мамонтова
нагонять.
Сегодня
день
вбежал второпях,
криком
тишь
порвав,
простреленным
легким
часто хрипя,
упал
и кончился,
кровав.
Кровь
по ступенькам
стекала на пол,
стыла
с пылью пополам
и снова
на пол
каплями
капала
из-под пули
Каплан.
Четверолапые
зашагали,
визг
шел
шакалий.
Салоп
говорит
чуйке,
чуйка
салопу:
-Заёрзали
длинноносые щуки!
Скоро
всех
слопают!-
А потом
топырили
глаза-тарелины
в длинную
фамилий
и званий тропу.
Ветер
сдирает
списки расстрелянных,
рвет,
закручивает
и пускает в трубу.
Лапа
класса
лежит на хищнике-
Лубянская
лапа
Че-ка.
-Замрите, враги!
Отойдите, лишненькие!
Обыватели!
Смирно!
У очага!-
Миллионный
класс
вставал за Ильича
против
белого
чудовища клыкастого,
и вливалось
в Ленина,
леча,
этой воли
лучшее лекарство.
Хоронились
обыватели
за кухни,
за пеленки.
-Нас не трогайте-
мы
цыпленки.
Мы только мошки,
мы ждем кормежки.
Закройте,
время,
вашу пасть!
Мы обыватели-
нас обувайте вы,
и мы
уже
за вашу власть.-
А утром
небо-
веча звонница!
Вчерашний
день
виня во лжи,
расколоколивали
птицы и солнце:
жив,
жив,
жив,
жив!
И снова дни
чередой заводной
сбегались
и просили.
- Идем
за нами -
"еще одно
усилье".
От боя к труду-
от труда до атак,-
в голоде,
в холоде
и наготе
держали
взятое,
да так,
что кровь
выступала из-под ногтей.
Я видел
места,
где инжир с айвой
росли
без труда
у рта моего,-
к таким
относишься иначе.
Но землю,
которую
завоевал
и полуживую
вынянчил,
где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей
льешься с массами,-
с такою
землею
пойдешь
на жизнь,
на труд,
на праздник
и на смерть!

16

Мне
рассказывал
тихий еврей,
Павел Ильич Лавут:
"Только что
вышел я
из дверей,
вижу -
они плывут... "
Бегут
по Севастополю
к дымящим пароходам.
За день
подметок стопали,
как за год похода.
На рейде
транспорты
и транспорточки,
драки,
крики,
ругня,
мотня, -
бегут
добровольцы,
задрав порточки, -
чистая публика
и солдатня.
У кого -
канарейка,
у кого -
роялина,
кто со шкафом,
кто
с утюгом.
Кадеты -
на что уж
люди лояльные -
толкались локтями,
крыли матюгом.
Забыли приличие,
бросили моду,
кто -
без юбки,
а кто -
без носков.
Бьет
мужчина
даму
в морду,
солдат
полковника
сбивает с мостков.
Наши наседали,
крыли по трапам.,
кашей
грузился
военный ешелон.
Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
из штаба
опустевшего
вышел он.


Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
Город бросили.
На молу -
голо.
Лодка
шестивесельная
стоит
у мола.
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул.. .
- Ваше
превосходительство,
грести?-
- Грести!-
Убрали весло.
Мотор
заторкал.
Пошла
весело
к "Алмазу"
моторка.
Пулей
пролетела
штандартная яхта.
А в транспортах-галошинах
далеко,
сзади,
тащились
оторванные
от станка и пахот,
узлов
полтораста
накручивая за день.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Впе-
реди
година на године.
Каждого
трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине,
будешь
мереть
по ямам африканским.
Чужие
волны
качали транспорты,
флаги
с полумесяцем
бросались в очи,
и с транспортов
за яхтой
гналось-
"Аспиды,
сперли казну
и удрали, сволочи".
Уже
экипажам
оберегаться
пули
шальной
надо.
Два
миноносца-американца
стояли
на рейде
рядом.
Адмирал
трубой обвел
стреляющих
гор
край:
- Ол
райт. -
И ушли
в хвосте отступающих свор, -
орудия на город,
курс на Босфор.
В духовках солнца
горы
жаркое.
Воздух
цветы рассиропили.
Наши
с песней
идут от Джанкоя,
сыпятся
с Симферополя.
Перебивая
пуль разговор.
знаменами
бой
овевая,
с красными
вместе
спускается с гор
песня
боевая.
Не гнулась,
когда
пулеметом крошило,
вставала,
бессташная,
в дожде-свинце:
"И с нами
Ворошилов,
первый красный офицер".
Слушают
пушки,
морские ведьмы,
у-
ле-
петывая
во винты со все,
как сыпется
с гор
-"готовы умереть мы
за Эс Эс Эс Эр!" -
Начштаба
морщит лоб.
Пальцы
корявой руки
буквы
непослушные гнут:
"Врангель
оп-
раки-
нут
в море.
Пленных нет".
Покамест -
точка
и телеграмме
и войне.
Вспомнили -
недопахано,
недожато у кого,
у кого
доменные
топки да зори.
И пошли,
отирая пот рукавом,
расставив
на вышках
дозоры.

17

Хвалить
не заставят
не долг,
ни стих
всего,
что делаем мы.
Я
пол-отечества мог бы
снести,
а пол-
отстроить, умыв.
Я с теми,
кто вышел
строить
и месть
в сплошной
лихорадке
буден.
Отечество
славлю,
которое есть,
но трижды-
которое будет.
Я
планов наших
люблю громадьё,
размаха
шаги саженьи.
Я радуюсь
маршу,
которым идем
в работу
и в сраженья.
Я вижу-
где сор сегодня гниет,
где только земля простая-
на сажень вижу,
из-под нее
комунны
дома
прорастают.
И меркнет
доверье
к природным дарам
с унылым
пудом сенца
и поворачиваются
к тракторам
крестьян
заскорузлые сердца.
И планы,
что раньше
на станциях лбов
задерживал
нищенства тормоз,
сегодня
встают
из дня голубого,
железом
и камнем формясь.
И я,
как весну человечества,
рожденную
в трудах и в бою,
пою
мое отечество,
республику мою!

18

На девять
сюда
октябрей и маёв,
под красными
флагами
праздничных шествий,
носил
с миллионами
сердце мое,
уверен
и весел,
горд
и торжествен.
Сюда,
под траур
и плеск чернофлажий,
пока
убитого
кровь горяча,
бежал,
от тревоги,
на выстрелы вражьи,
молчать
и мрачнеть,
и кричать
и рычать.
Я
здесь
бывал
в барабанах стучащий
и в мертвом
холоде
слез и льдин,
а чаще еще-
просто
один.
Солдаты башен
стражей стоят,
подняв
свои
островерхие шлемы,
и, злобу
в башках куполов
тая,
притворствуют
церкви,
монашьи шельмы.
Ночь-
и на головы нам
луна.
Она
идет
оттуда откуда-то...
оттуда,
где
Совнарком и ЦИК,
Кремля
кусок
от ночи откутав,
переползает
через зубцы.
Вползает
на гладкий
валун,
на секунду
склоняет
голову,
и вновь
голова-лунь
уносится
с камня
голого.
Место лобное-
для голов
ужасно неудобное.
И лунным
пламенем
озарена мне
площадь
в сияньи,
в яви
в денной...
Стена-
и женщина со знаменем
склонилась
над теми,
кто лег под стеной.
Облил
булыжники
лунный никель,
штыки
от луны
и тверже
и злей,
и,
как нагроможденные книги,-
его
мавзолей.
Но в эту
дверь
никакая тоска
не втянет
меня,
черна и вязка,-
души
не смущу
мертвизной,-
он бьется,
как бился
в сердцах
и висках,
живой
человечьей весной.
Но могилы
не пускают,-
и меня
останавливают имена.
Читаю угрюмо:
"товарищ Красин".
И вижу-
Париж
и из окон Дорио...
И Красин
едет,
сед и прекрасен,
сквозь радость рабочих,
шумящую морево.
Вот с этим
виделся,
чуть не за час.
Смеялся.
Снимался около...
И падает
Войков,

кровью сочась,-
и кровью
газета
намокла.
За ним
предо мной
на мгновенье короткое
такой,
с каким
портретами сжились,-
в шинели измятой,
с острой бородкой,
прошел
человек,
железен и жилист.
Юноше,
обдумывающему
житье,
решающему-
сделать бы жизнь с кого,
скажу
не задумываясь-
"Делай ее
с товарища
Дзержинского".
Кто костьми,
кто пеплом
стенам под стопу
улеглись.. .
А то
и пепла нет.
От трудов,
от каторг
и от пуль,
и никто
почти-
от долгих лет.
И чудится мне,
что на красном погосте
товарищей
мучит
тревоги отрава.
По пеплам идет,
сочится по кости,
выходит
на свет
по цветам
и по травам.
И травы
с цветами
шуршат в беспокойстве.
- Скажите-
вы здесь?
Скажите-
не сдали?
Идут ли вперед?
Не стоят ли?-
Скажите.
Достроит
комунну
из света и стали
республики
вашей
сегодняшний житель?-
Тише, товарищи, спите...
Ваша,
подросток-страна
с каждой
весной
ослепительней,
крепнет,
сильна и стройна.
И снова
шорох
в пепельной вазе,
лепечут
венки
языками лент:
- А в ихних
черных
Европах и Азиях
боязнь,
дремота и цепи?-
Нет!
В мире
насилья и денег,
тюрем
и петель витья-
ваши
великие тени
ходят,
будя
и ведя.
- А вас
не тянет
всевластная тина?
Чиновность
в мозгах
паутину не свила?
Скажите-
цела?
Скажите-
едина?
Готова ли
к бою
партийная сила?-
Спите,
товарищи, тише...
Кто
ваш покой отберет?
Встанем,
штыки ощетинивши,
с первым
приказом:
"Вперед!"

19

Я
земной шар
чуть не весь
обошел,-
И жизнь
хороша,
и жить
хорошо.
А в нашей буче,
боевой, кипучей,-
и того лучше.
Вьется
улица-змея.
Дома
вдоль змеи.
Улица-
моя.
Дома-
мои.
Окна
разинув,
стоят магазины.
В окнах
продукты:
вина,
фрукты.
От мух
кисея.
Сыры
не засижены.
Лампы
сияют.
"Цены
снижены!
Стала
оперяться
моя
кооперация.
Бьем
грошом.
Очень хорошо.
Грудью
у витринных
книжных груд.
Моя
фамилия
в поэтической рубрике.
Радуюсь я-
это
мой труд
вливается
в труд
моей республики.
Пыль
взбили
шиной губатой-
в моем
автомобиле
мои
депутаты.
В красное здание
На заседание.
Сидите,
не совейте,
в моем
Моссовете.
Розовые лица.
Револьвер
желт.
Моя
милиция
меня
бережет.
Жезлом
правит,
чтоб вправо
шел.
Пойду
направо.
Очень хорошо.
Надо мною
небо.
Синий
шелк!
Никогда
не было
так
хорошо.
Тучи-
кочки,
переплыли летчики.
Это
летчики мои.
Встал,
словно дерево, я.
Всыпят,
как пойдут в бои,
по число
по первое.
В газету
глаза:
молодцы-венцы.
Буржуям
под зад
наддают
коленцем.
Суд

жгут.
Зер
гут.
Идет
пожар
сквозь бумажный шорох.
Прокуроры
дрожат.
Как хорошо!
Пестрит
передовица
угроз паршой.
Что б им подавиться.
Грозят?
Хорошо.
Полки
идут,
у меня на виду.
Барабану
в бока
бьют
войска.
Нога
крепка,
голова
высока.
Пушки
ввозятся,-
идут
краснозвездцы.
Приспособил
к маршу
такт ноги:
вра-
ги
ва-
ши
мо-
и
вра-
ги.
Лезут?
Хорошо.
Сотрем
в порошок.
Дымовой
дых
тяг.
Воздуха береги.
Пых-дых,
пых-
тят
мои фабрики.
Пыши,
машина,
шибче-ка,
вовек чтоб
не смолкла,-
побольше
ситчика
моим
комсомолкам.
Ветер
подул
в соседнем саду.
В ду-
хах
про-
шел.
Как хо-
рошо!
За городом -
поле.
В полях -
деревеньки.
В деревнях -
крестьяне.
Бороды
веники.
Сидят
папаши.
Каждый
хитр.
Землю попашет,
попишет
стихи.

Что ни хутор,
от ранних утр,
работа люба.
Сеют,
пекут,
мне
хлеба.
Доют,
пашут,
ловят рыбицу.
Республика наша
строится,
дыбится.
Другим
странам
по сто.
История -
пастью гроба.
А моя
страна-
подросток,-
твори,
выдумывай,
пробуй!
Радость прет.
Не для вас
уделить ли нам?!
Жизнь прекрасна
и
удивительна.
Лет до ста
расти
нам
без старости.
Год от года
расти
нашей бодрости.
Славьте,
молот
и стих,
землю молодости.

Брович
P.M.
27-7-2012 22:50 Брович
йопта, позор на мою поседевшую голгу - 18й! восемндацатый Кузнечик упоминал!!!

вот и он!

Shall I compare thee to a summer's day?
Thou art more lovely and more temperate:
Rough winds do shake the darling buds of May,
And summer's lease hath all too short a date:
Sometime too hot the eye of heaven shines,
And often is his gold complexion dimmed,
And every fair from fair sometime declines,
By chance, or nature's changing course untrimmed:
But thy eternal summer shall not fade,
Nor lose possession of that fair thou ow'st,
Nor shall death brag thou wander'st in his shade,
When in eternal lines to time thou grow'st,
So long as men can breathe, or eyes can see,
So long lives this, and this gives life to thee.

Брович
P.M.
27-7-2012 22:54 Брович
Originally posted by Герой столетия:

Английским не владею.


учиться никогда не поздно! (с) вроде как дядя Державин

Originally posted by Торус:

Этьенчик, а это не ваши?


рад видеть ратоборца!
Майор
P.M.
27-7-2012 22:59 Майор
* * *

Брели унылою колонной
Пьеро по набережной Пряжки.
За спинами на балахонах
Узлы смирительных рубашек
Топорщились, крылам подобно;
Уста скреплял мозольный пластырь.
Поэты шли дорогой к дому
задумчивы и безопасны.
Галина Илюхина


Кто заныл - будильник или баньши,
что в глазах - торос или бархан?
Просыпался старый барабанщик,
просыпался старый барабан.

Как паштет из порошка и лярда
липнет к нёбу нежеланье петь,
льдом казённым схвачена мансарда,
смята ветром лестничная клеть.

Поднималась сонная пехота,
тёрла глаз похмельная судьба.
Это просто бизнес и работа -
отбивать парадное "бей ба".

Шли за ним Де Голль и Монтесума,
Гоминдан чеканил звонкий шаг,
били в плац ногой Сенат и Дума,
тори, лейбористы, бундестаг.

Им кидали под ноги монеты,
звали дёрнуть стопку в Англетер.
И гонял напёрстками планеты
главный шулер, главный акушер.

В письменах челябинской тинктуры
оплавлялся крупповский Грааль.
В инфракрасе цейссовской обскуры
танцевали Ромм и Риффеншталь.

Опустели люксы Моабита,
отгудел тягучий зов степей.
В ритме марша стягивал орбиту
взятый в долю желтоглазый змей.

Что в глазах - Анкоридж или Вильно?
Кто в прорыв - гвардейцы иль обоз?
Всё о'кей, настроено, стерильно,
слепят лампы, капает наркоз.

Тянет мир щипцами бог-обманщик,
стрелка побежала, прикуп сдан.
Кем был, кем был старый барабанщик?
Чем был, чем был старый барабан?

* * *

игоръ 2772
P.M.
27-7-2012 22:59 игоръ 2772
Задумавшись зимой о тёплом лете
пошёл на улицу гулять в бронежилете
Но древко знамя высоко задрал
и провод с током на меня упал..
Брович
P.M.
27-7-2012 23:02 Брович
ну сайт-то про оружие - ХО, огнестрел + рукиноги, паэтаму:

маленький мальчик надел кимоно
200 приемов узнал из кино
с криком КИЙАА!!!! и ударом ноги
папины йайцы стекли в сапоги

Майор
P.M.
27-7-2012 23:04 Майор
От: "Magnum" <nbuhjvfybz yahoo.com>
Тема: Война 1962 года в зеркале китайской военной поэзии. Перевод с хинди.
Дата: 27 августа 2004 г. 21:25

Мир вашему дому!


Поскольку литературный перевод и перевод дословный есть две большие разницы, я постарался сохранить главное, без чего эта поэма теряет всякий смысл и связь с окружающей действительностью - пафос.
==


На Ладакских белоснежных скалах
Затаился агрессивный враг,
Вызов бросил светлому началу,
Над горами водрузил свой флаг.

Но в ответ взревели наши пушки -
С Новым Годом - шестьдесят вторым!
Рухнули индийские ловушки
Под напором ханьским боевым!

Красные Гвардейцы рассказали
Повесть о великих тех боях,
Нашу славу высоко подняли -
На редуты Джатские в горах.

На долину НЕФА наступали
Ханьские бесстрашные полки,
Залпы карабинов заглушали
Жалкие "Ли-Энфильдов" щелчки!

Запылала снежная долина,
Режет уши автоматный вой -
Это Красной Армии лавина
Налетела в буре огневой!

Дрогнули бесстрашные Раджпуты
И винтовки бросили в снегу,
И бежали Сикхи необуты,
Пятками сверкая на бегу.

Над Бомдиллой белые знамена
Словно по приказу вознесли,
И Дальви теперь в руках закона,
Что мы из Китая принесли.

Пулеметы расстреляли трусов,
Мины рвались между ледников,
И взлетали бункеры индусов,
Превращаясь в пыль среди снегов!

И сошлись на скалах и в лощинах -
Режет штык, не слышен автомат.
Храбрые китайские мужчины
Истребили вражеских солдат.

Мы границу сдвинули сначала.
На закате яростного дня
Тишина внезано прозвучала -
Это прекращение огня.

И была достойная награда
Воинам - защитникам земли,
Аксай Чин - Небесную Прохладу -
Сорок лет китайцы берегли!

Этот день победный маоизма
Будут помнить внуки храбрецов,
Голову сложивших за отчизну,
В доблести достойные отцов!

СЛАВА КРАСНОЙ АРМИИ КИТАЯ!!!
Гибель - Революции врагам!
Весь народ с Победой поздравляем!
Долой американский империализм! Долой советский ревизионизм! Долой реакцию всех стран!
Мы непременно освободим Тайвань!
Да здравствует великая Народно-освободительная армия Китая!
Да здравствует великая, славная и правильная Коммунистическая партия Китая!
Да здравствуют всепобеждающие маоцзэдунъидеи!
Да здравствует наш Великий Полководец Председатель Мао Цзэдун!
ВАНЬСУЭЙ! ВАНЬСУЭЙ! ВАНЬВАНЬСУЭЙ!!!

alexander78ru
P.M.
27-7-2012 23:07 alexander78ru
Было в женском. 2 -Т-
Майор
P.M.
27-7-2012 23:09 Майор
ВИФ2 NE От И. Кошкин
К All
Рубрики 11-19 век;

Из сегодняшних курилочных разговоров. Стихи плохих средневековых парней)))


Я вас приветствую! Хррр. Хрррр. Ххуррагх!


Исповедь

Люблю врагов я слушать вопли,
когда им головы срывают,
И жалкое пищанье пленниц,
когда их грубо раздевают.

Люблю смотреть на дым пожарищ,
Что над полями тихо вьется
И как огонь над деревенькой,
уютно, словно в печке бьется.

Люблю простого человека
Ударить булавою в лоб.
Меня, прошу, не осуждайте.
Я не злодей. Я мизантроп.

Элегия

За рекой деревенька горела,
Полыхала с душой, горячо,
в темноте ты ко мне неумело
прислонила стальное плечо.

И стыдливо одернув наплечник,
прошептала стянув бацинет:
"Хоть сегодня, герой бессердечный,
ты ответишь мне "Да или нет""

Я задумчиво кожу поправил,
что с кого-то сегодня содрал,
Ногу в стремя неспешно поставил.
Конь зачем-то похабно заржал...

И в седле оказавшись привычном,
нахлобучив поглубже шишак,
еле возглас сдержав неприличный,
я сказал: "Обойдешься и так"

И. Кошкин

Майор
P.M.
27-7-2012 23:10 Майор
ВИФ2 NE От И. Кошкин
К All
Рубрики 11-19 век;

Стихи хороших средневековых парней)))


Я вас приветствую! Хррр. Хрррр. Ххуррагх!


Клятва

Любимый пес в углу шатра
Грызет воняющую кость.
Чем напивался я вчера?
В макушку словно вбили гвоздь.

Какой-то пьяный идиот
Горланит про любовь с утра
За пологом кого-то рвет
В камзоле - свежая дыра.

Бастард иззубрен как пила.
Так с кем рубился я вчера?
В башке звонят колокола
На шлеме - след от топора.

Нет, с пьянством мне пора кончать!
Я буду трезв, как херувим!
Так что мы там пытались взять?
Как взяли? ИЕРУСАЛИМ???


Жалоба

Вдоль бархана гарцует хунну
Этот варвар совсем обнаглел
Я сейчас самострел натяну...
Ускакал. Я опять не успел.

Очень скушная служба у нас
На Великой Китайской Стене
Командир Лю Цзы-шэнь - идиот
Придирается вечно ко мне.

Я на север ушел воевать
Как чиновник ямыня велел
Долго плакала старая мать
И плечо оттянул самострел

Эх, сейчас бы кувшинчик вина
Да певичек покраше позвать!
Над барханами всходит луна
Очень хочется кушать и спать.


И. Кошкин

Майор
P.M.
27-7-2012 23:11 Майор
ИФ2 NE От И. Кошкин
К All
Рубрики 11-19 век;

Продолжаем традиции средневековых стихов от первого лица)))


Я вас приветствую! Хррр. Хрррр. Ххуррагх!

Как чист сегодня южный ветер!
Как хорошо скакать по полю!
Кого-то сшиб и не заметил,
И конь визжит, почуяв волю.

Налево - знамя коннетабля!
Направо - белый шлем дофина!
Мы мчимся не на бой, на травлю
Сейчас враги покажут спины!

Копье в руке дрожит и рвется
Почуяв впереди добычу
На шлеме лента дамы вьется -
Прекрасен рыцарский обычай!

И пусть они стоят спокойно
Подобны шахматным фигурам
Я знаю, нынче будет бойня
На славном поле Азинкура!
------


------
Над Днепром сегодня не туман клубится
Не туман клубится - дым пороховой.
Третий день в овраге бой ведет станица
Тот, кто не убитый - тот пока живой.

С турком биться проще, нежели чем с ляхом
Турок - он похлипче, не такой дурной
Машет ятаганом, да визжит для страху,
И на копья лезет как кабан шальной.

Только слишком много, что-то нынче турок
Спахи, янычары, сзади татарва
Кошевой Иване, старый полудурок
За твои пришлось нам отвечать слова!

Как на Сечь вернемся мы тебе покажем
И "свинячью морду" и вот эту "мать"...
Если головами сами здесь не ляжем...
НЕЧЕГО СУЛТАНУ ЕРУНДУ ПИСАТЬ!

Майор
P.M.
27-7-2012 23:13 Майор
От: "werwulf" <marder vpost.ru>
Тема: Ода СТЭНу (перевод into Russian) :-)

Доброе время суток !!

>Ode to a Sten Gun
>By Gunner. S.N. Teed

>You wicked piece of vicious tin!
>Call you a gun? Don't make me grin.
>You're just a bloated piece of pipe.
>You couldn't hit a hunk of tripe.
>But when you're with me in the night,
>I'll tell you pal, you're just alright!

>Each day I wipe you free of dirt.
>Your dratted corners tear my shirt.
>I cuss at you and call you names,
>You're much more trouble than my dames.
>But boy, do I love to hear you yammer
>When you 're spitting lead in a business manner.

>You conceited pile of salvage junk.
>I think this prowess talk is bunk.
>Yet if I want a wall of lead
>Thrown at some Jerry's head
>It is to you I raise my hat;
>You're a damn good pal...
>You silly gat!

Ты , выродок , урод в семье консервных банок !!
Как смел оружием назваться !?
Не заставляй людей смеяться !
Трубы надутый отпрыск ты !!
Все слышишь ты со стороны ,
Хоть это чепуха и ложь,
Ее вовек не отметешь.
Но в ночь когда со мной идешь ,
Скажу , дружище , ты хорош .

И ежедневно я тебя от грязи отчищал,
А в благодарность мне за то , рубаху ты порвал ...
И проклинаю , матерясь , тебя за это все ,
Проблем с тобой , побольше чем с моей женой !
Но все ж , дружок мой дорогой ,
Люблю послушать стрекот твой ,
Когда , в манере деловой ,
Свинца поток ты изрыгаешь !!

Самодовольный хлам утильсырья ,
Все восхваленья болтавня,
Но если мне стена огня
На вражьи головы нужна...
Перед тобой снимаю шляпу !
Товарищь мой ...
Трещетка глупая моя ...

Торус
P.M.
27-7-2012 23:13 Торус
Я тут подумал...
Стихи - это ацтой.
Лучше делиться прозой.

Во!


... - Вера Артамоновна, ну расскажите мне еще разок, как французы
приходили в Москву, - говаривал я, потягиваясь на своей кроватке, обшитой
холстиной, чтоб я не вывалился, и завертываясь в стеганое одеяло.
- И! что это за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора,
лучше завтра пораньше встанете, - отвечала обыкновенно старушка, которой
столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне - его
слушать. (31)
- Да вы немножко расскажите, ну, как же вы узнали, ну, с чего же
началось?
- Так и началось. Папенька-то ваш, знаете какой,- все в долгой ящик
откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора
ехать, чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом
Ивановичем переговаривают, как вместе ехать, то тот не готов, то другой.
Наконец-таки мы уложились, и коляска была готова; господа сели завтракать,
вдруг наш кухмист взошел в столовую такой бледный, да и докладывает:
"Неприятель в Драгомиловскую заставу вступил", - так у нас у всех сердце и
опустилось, сила, мол, крестная с нами! Все переполошилось; пока мы
суетились да ахали, смотрим - а по улице скачут драгуны в таких касках и с
лошадиным хвостом сзади. Заставы все заперли, вот ваш папенька и остался у
праздника, да и вы с ним; вас кормилица Дарья тогда еще грудью кормила,
такие были щедушные да слабые.
И я с гордостью улыбался, довольный, что принимал участие в войне.
- Сначала еще шло кое-как, первые дни то есть, ну, так, бывало, взойдут
два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесем им по рюмочке, как
следует, они и уйдут да еще сделают под козырек. А тут, видите, как пошли
пожары, все больше да больше, сделалась такая неурядица, грабеж пошел и
всякие ужасы. Мы тогда жили во флигеле у княжны, дом загорелся; вот Павел
Иванович 27 говорит: "Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на
дворе, стены капитальные" - Пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не
было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть -
добрались мы, наконец, до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из
всех окон. Павел Иванович остолбенел, глазам не верит. За домом, знаете,
большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись,
на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один
бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает,
солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и
остался; другие принялись (32) за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы,
развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что
ничего нет, так нарочно, азарник, изодрал пеленки, да и бросил. Только они
ушли, случилась вот какая беда. Помните нашего Платона, что в солдаты
отдали, он сильно любил выпить, и был он в этот день очень в кураже; повязал
себе саблю, так и ходил. Граф Ростопчин всем раздавал в арсенале за день до
вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю. Под
вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла
лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к
нему и, уцепившись за поводья, сказал: "Лошадь наша, я тебе ее не дам".
Драгун погрозил ему пистолетом, да, видно, он не был заряжен; барин сам
видел и закричал ему: "Оставь лошадь, не твое дело". Куда ты! Платон
выхватил саблю да как хватит его по голове, драгун-то и покачнулся, а он его
еще Да еще. Ну, думаем, мы, - теперь пришла наша смерть, как увидят его
товарищи, тут нам и конец. А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за-
ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был жив;
лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди
заперли ее в конюшню, должно быть, она там сгорела. Мы все скорей со двора
долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в
какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с
улицы кричат: "Выходите, выходите, огонь, огонь!" - тут я взяла кусок
равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до
Твертской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в
губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят,
другие, верховые ездят. А вы-то кричите, надсаждаетесь, у кормилицы молоко
пропало, ни у кого ни куска хлеба. С нами была тогда Наталья Константиновна,
знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас -
и прямо к ним, показывает: маленькому, мол, манже 28; они сначала посмотрели
на нее так сурово, да и говорят: "Але, але" 29, а она их ругать, - экие,
мол, окаянные, (33) такие, сякие, солдаты ничего не поняли, а таки вспрынули
со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой и ей дали краюшку. Утром
рано подходит офицер и всех мужчин забрал, и вашего папеньку тоже, оставил
одних женщин да раненого Павла Ивановича, и повел их тушить окольные домы,
так до самого вечера пробыли мы одни; сидим и плачем, да и только. В сумерки
приходит барин и с ним какой-то офицер...
Позвольте мне сменить старушку и продолжать ее рассказ. Мой отец,
окончив свою брандмайорскую должность, встретил у Страстного монастыря
эскадрон итальянской конницы, он подошел к их начальнику и рассказал ему
по-итальянски, в каком положении находится семья. Итальянец, услышав la sua
dolce favella 30, обещал переговорить с герцогом Тревизским и предварительно
поставить часового в предупреждение диких сцен вроде той, которая была в
саду Голохвастова. С этим приказанием он отправил офицера с моим отцом.
Услышав, что вся компания второй день ничего не ела, офицер повел всех в
разбитую лавку; цветочный чай и леванский кофе были выброшены на пол вместе
с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе
ими карманы; в десерте недостатка не было. Часовой оказался чрезвычайно
полезен: десять раз ватаги солдат придирались к несчастной кучке женщин и
людей, расположившихся на кочевье в углу Тверской площади, но тотчас уходили
по его приказу.
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону;
Наполеон велел на другое утро представить его себе. В синем поношенном
полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в
сапогах, несколько дней нечищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой
отец - поклонник приличий и строжайшего этикета - явился в тронную залу
Кремлевского дворца по зову императора французов.
Разговор их, который я столько раз слышал, довольно верно передан в
истории барона Фен и в истории Михайловского-Данилевского.
После обыкновенных фраа, отрывистых слов и лаконических отметок,
которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались,
что смысл их (34) очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за
пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой
любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался
тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору,
жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные
расположения его не известны императору.
Отец мой заметил, что предложить мир скорее дело победителя.
- Я сделал что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие
переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны,
не моя вина, - будет им война.
После всей этой комедии отец мой попросил у него пропуск для выезда из
Москвы.
- Я пропусков не велел никому давать, зачем вы едете? чего вы боитесь?
я велел открыть рынки.
Император французов в это время, кажется, забыл, что, сверх открытых
рынков, не мешает иметь покрытый дом и что жизнь на Тверской площади средь
неприятельских солдат не из самых приятных.
Отец мой заметил это ему; Наполеон подумал и вдруг спросил:
- Возьметесь ли вы доставить императору письмо от меня? на этом условии
я велю вам дать пропуск со всеми вашими.
- Я принял бы предложение вашего величества, - заметил ему мой отец, -
но мне трудно ручаться.
- Даете ли вы честное слово, что употребите все средства лично
доставить письмо?
- Je mengage sur mon honneur, Sire 31.
- Этого довольно. Я пришлю за вами. Имеете вы в чем-нибудь нужду?
- В крыше для моего семейства, пока я здесь, больше ни в чем.
- Герцог Тревизский сделает, что может.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел
нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так
прошло несколько дней, после которых в четыре часа утра (35) Мортье прислал
за моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
Пожар достиг в эти дни страшных размеров: накалившийся воздух,
непрозрачный от дыма, становился невыносим от жара. Наполеон был одет и
ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что
опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою,
как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона, Ней и
Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал
каббалистическим словом: "Москва"; в Москве догадался и он.
Когда мой отец взошел, Наполеон взял запечатанное письмо, лежавшее на
стаде, подал ему и сказал, откланиваясь: "Я полагаюсь на ваше честное
слово". На конверте было написано: "A mpn frere L`Empereur Alexandrede" 32.
Пропуск, данный моему ртцу, до сих пор цел; он подписан герцогом
Тревизским и внизу скреплен московским обер-полицмейстером Лессепсом.
Несколько посторонних, узнав о пропуске, присоединились к; нам, прося моего
отца взять их под видом прислуги или родных. Для больного старика, для моей
матери и кормилицы дали открытую линейку; остальные шли пешком. Несколько
улан верхами провожали нас до русского арьергарда, в виду которого они
пожелали счастливого пути и поскакали назад. Через минуту казаки окружили
странных выходцев и повели в главную квартиру арьергарда. Тут начальствовали
Винценгероде .и Иловайский IV.
Винценгероде, узнав о письме, объявил моему отцу, что он его немедленно
отправит с двумя драгунами к государю в Петербург.
- Что делать с вашими? - спросил казацкий генерал Иловайский, - здесь
оставаться невозможно, они здесь не вне ружейных выстрелов, и со дня на день
можно ждать серьезного дела.
Отец мой просил, если возможно, доставить нас в его ярославское имение,
но заметил притом, что у него с собою нет ни копейки денег.
- Сочтемся после, - сказал Иловайский, - и будьте покойны, я даю вам
слово их отправить. (36)
Отца моего повезли на фельдъегерских по тогдашнему фашиннику. Нам
Иловайский достал какую-то старую колымагу и отправил до ближнего города с
партией французских пленников, под прикрытием казаков; он снабдил деньгами
на прогоны до Ярославля и вообще сделал все, что мог в суете и тревоге
военного времени.
Таково было мое первое путешествие по России; второе было без
французских уланов, без уральских казаков и военнопленных, - я был один,
возле меня сидел пьяный жандарм.
Отца моего привезли прямо к Аракчееву и у него в доме задержали. Граф
спросил письмо, отец мой сказал о своем честном слове лично доставить его;
граф обещал спросить у государя и на другой день письменно сообщил, что
государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления. В получении
письма он дал расписку (и она цела). С месяц отец мой оставался арестованным
в доме Аракчеева; к нему никого не пускали; один С. С. Шишков приезжал по
приказанию государя расспросить о подробностях пожара, вступления неприятеля
и о свидании с Наполеоном; он был первый очевидец, явившийся в Петербург.
Наконец, Аракчеев объявил моему отцу, что император велел его освободить, не
ставя ему в вину, что он взял пропуск от неприятельского начальства, что
извинялось крайностью, в которой "он находился. Освобождая его, Аракчеев
велел немедленно ехать из Петербурга, не видавшись ни с кем, кроме старшего
брата, которому разрешено было проститься.
Приехавши в небольшую ярославскую деревеньку около ночи, отец мой
застал нас в крестьянской избе (господского дома в этой деревне не было), я
спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь, в щель,
заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Все было в большом смущении, особенно моя мать. За несколько дней до
приезда моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли
в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за
ними. Моя мать не говорила тогда ни слова по-русски, она только поняла, что
речь шла о Павле Ивановиче; она не знала, что думать, ей приходило в голову,
что его убили или что его хотят убить, и потом ее. Она (37) взяла меня на
руки и, ни живая, ни мертвая, дрожа всем телом, пошла за старостой.
Голохвастов занимал другую избу, они взошли туда; старик лежал действительно
мертвый возле стола, за которым хотел бриться; громовой удар паралича
мгновенно прекратил .его жизнь.
Можно себе представить положение моей матери (ей было тогда семнадцать
лет) середи этих полудиких людей с бородами, одетых в нагольные тулупы,
говорящих на совершенно незнакомом языке, в небольшой закоптелой избе, и все
это в ноябре месяце страшной зимы 1812 года. Ее единственная опора был
Голохвастов; она дни, ночи плакала после его смерти. А дикие эти жалели ее
от всей души, со всем радушием, со всей простотой своей, и староста посылал
несколько раз сына в город за изюмом, пряниками, яблоками и баранками для
нее.
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда приезжал в Москву,
седой, как лунь, и плешивый; моя мать угощала его обыкновенно чаем и
поминала с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая
друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл
мою мать, как тогда, Юлиза Ивановна - вместо Луиза, и рассказывал, как я
вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Из Ярославской губернии мы переехали в Тверскую и, наконец, через год,
перебрались в Москву. К тем порам воротился из Швеции брат моего отца,
бывший посланником в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту; он
поселился в одном доме с нами.
Я еще, как сквозь сон, помню следы пожара, остававшиеся до начала
двадцатых годов, большие обгорелые дома без рам, без крыш, обвалившиеся
стены, пустыри, огороженные заборами, остатки печей и труб на них.
Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии
Парижа были моею колыбельной песнью, детскими сказками, моей "Илиадой" и
"Одиссеей". Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна
беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так Недавно,
так близко и так круто. Потом возвратившиеся генералы и офицеры стали
наезжать в Москву. Старые сослуживцы моего отца по Измайловскому полку,
теперь участники, покрытые славой едва кончившейся кровавой борьбы, часто
бывали (38) у нас. Они отдыхали от своих трудов и дел, рассказывая их. Это
было действительно самое блестящее время петербургского периода; сознание
силы давало новую жизнь, дела и заботы, казалось, были отложены на завтра,
на будни, теперь хотелось попировать на радостях победы.
Тут я еще больше наслушался о войне, чем от Веры Артамоновны. Я очень
любил рассказы графа Милорадовича, он говорил с чрезвычайною живостью, с
резкой мимикой, с громким смехом, и я не раз засыпал под них на диване за
его спиной.
Разумеется, что при такой обстановке я был отчаянный патриот и
собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до добра
не доводит; меня оно довело до следующего. Между прочими у нас бывал граф
Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы. Отчаянный
роялист, он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские
опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта пила на погибель
революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик, был тип
учтивости и изящных манер. В Париже его ждало пэрство, он уже ездил
поздравлять Людовика XVIII с местом и возвратился в Россию для продажи
именья. Надобно было, на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех
русских армий стал при мне говорить о войне.
- Да, ведь вы, стало, сражались против нас? - спросил я его пренаивно.
- Non, mon petit, non, jetais dans l`armee russe 33.
- Как, - сказал я, - вы француз и были в нашей армии, это не может
быть!
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски
поправил дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что "ему нравятся такие
патриотические чувства". Отцу моему они не понравились, и он мне задал после
его отъезда страшную гонку. "Вот что значит говорить очертя голову обо всем,
чего ты не понимаешь и не можешь понять, граф из верности своему королю
служил нашему императору". Действительно, я этого не понимал. (39)
Отец мой провел лет двенадцать за границей, брат его - еще дольше; они
хотели устроить, какую-то жизнь на иностранный манер без больших трат и с
сохранением всех русских удобств. Жизнь не устроивалась, оттого ли, что они
не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над
иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная
дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были
налицо.
За мной ходили две нянюшки - одна русская и одна немка; Вера
Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно
смотреть, как они целый день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому
при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего
посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Добрее, кротче, мягче я мало встречал людей; совершенно одинокий в
России, разлученный со всеми своими, плохо говоривший по-русски, он имел
женскую привязанность ко мне. Я часы целые проводил в его комнате, докучал
ему, притеснял его, шалил - он все выносил с добродушной улыбкой, вырезывал
мне всякие чудеса из картонной бумаги, точил разные безделицы из дерева
(зато ведь как же я его и любил). По вечерам он приносил ко мне наверх из
библиотеки книги с картинами - путешествие Гмелйна и Палласа и еще толстую
книгу "Свет в лицах", которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех
пор, что даже кожаный переплет не вынес; Кало часа по два показывал мне одни
и те же изображения, повторяя те же объяснения в тысячный раз.
Перед днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате,
оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто
быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий раз запирая на ключ свою
дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в бумагу
вещами. Можно себе представить, как мне хотелось знать, что он готовит, я
подсылал дворовых мальчиков выведать, но Кало держал ухо востро. Мы как-то
открыли на лестнице небольшое отверстие, падавшее прямо в его комнату, но и
оно нам не помогло; видна была верхняя часть окна и портрет Фридриха II с
огромным носом, с огромной звездой и с видом исхудалого коршуна. Дни за два
шум переставал, (40) комната была отворена - все в ней было по-старому,
кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел,
снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался
щекотливого предмета.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже
просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в
белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. "Когда же
это кончится? Не испортил ли он?" И время шло, и обычные подарки шли, и
лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в
салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но
беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Вдруг, как-нибудь невзначай, после обеда или после чая, нянюшка
говорила мне:
- Сойдите на минуточку вниз, вас спрашивает один человечек.
"Вот оно", - думал я и опускался, скользя на руках по поручням
лестницы. Двери в залу отворяются с шумом, играет музыка, транспарант с моим
вензелем горит, дворовые мальчики, одетые турками, подают мне конфек-ты,
потом кукольная комедия или комнатный фейерверк, Кало в поту, суетится, все
сам приводит в движение и не меньше меня в восторге.
Какие же подарки могли стать рядом с таким праздником, - я же никогда
не любил вещей, бугор собственности и стяжания не был у меня развит ни в
какой возраст, - усталь от неизвестности, множество свечек, фольги и запах
пороха! Недоставало, может, одного - товарища, но я все ребячество провел в
одиночестве 34 и, стало, не был избалован с этой стороны.
У моего отца был еще брат, старший обоих, с которым он и Сенатор
находились в открытом разрыве; несмотря (41) на то, они именьем управляли
вместе, то есть разоряли его сообща. Беспорядок тройного управления при
ссоре был вопиющ. Два брата делали все наперекор старшему, он - им. Старосты
и крестьяне теряли голову: один требует подвод, другой сена, третий дров,
каждый распоряжается, каждый посылает своих поверенных. Старший брат
назначает старосту, - меньшие сменяют его через месяц, придравшись к
какому-нибудь вздору, и назначают другого, которого старший брат не
признает. При этом, как следует, сплетни, переносы, лазутчики, фавориты и на
дне всего бедные крестьяне, не находившие ни расправы, ни защиты и которых
тормошили в разные стороны, обременяли двойной работой и неустройством
капризных требований.
Ссора между братьями имела первым следствием, поразившим их, - потерю
огромного процесса с графами Девиер, в котором они были правы. Имея один
интерес, они не могли никогда согласиться в образе действия; противная
партия, естественно, воспользовалась этим. Сверх потери большого и
прекрасного имения, сенат приговорил каждого из братьев к уплате проторей и
убытков по тридцати тысячи рублей ассигнациями. Этот урок раскрыл им глаза,
и они решились разделиться. Около года продолжались приуготовительные толки,
именье было разбито на три довольно ровные части, судьба должна была решить,
кому какая достанется. Сенатор и мой отец ездили к брату, которого не видали
несколько лет, для переговоров и примирения, потом разнесся слух, что он
приедет к нам для окончания дела. Слух о приезде старшего брата
распространил ужас и беспокойство в нашем доме.
Это было одно из тех оригинально-уродливых существ, которые только
возможны в оригинально-уродливой русской жизни. Он был человек даровитый от
природы и всю жизнь делал нелепости, доходившие часто до преступлений. Он
получил порядочное образование на французский манер, был очень начитан, - и
проводил время в разврате и праздной пустоте до самой смерти. Он начал свою
службу тоже с Измайловского полка, состоял при Потемкине чем-то вроде
адъютанта, потом служил при какой-то миссии и, возвратившись в Петербург,
был сделан обер-прокурором в синоде. Ни дипломатический круг, ни монашеский
не могли укротить необузданный характер его. За ссоры е архиереями он был
отставлен, за поще(42)чину, которую хотел дать или дал на официальном обеде
у генерал-губернатора какому-то господину, ему был воспрещен въезд в
Петербург. Он уехал в свое тамбовское именье; там мужики чуть не убили его
за волокитство и свирепости; он был обязан своему кучеру и лошадям спасением
жизни.
После этого он поселился в Москве. Покинутый всеми родными и всеми
посторонними, он жил один-одинехонек в своем большом доме на Тверском
бульваре, притеснял свою дворню и разорял мужиков. Он завел большую
библиотеку и целую крепостную сераль, и то и другое держал назаперти.
Лишенный всяких занятий и скрывая страшное самолюбие, доходившее до
наивности, он для рассеяния скупал ненужные вещи и заводил еще более
ненужные тяжбы, которые вел с ожесточением. Тридцать лет длился у него
процесс об аматиевской скрыпке и кончился тем, что он выиграл ее. Он оттягал
после необычайных усилий стену, общую двум домам, от обладания которой он
ничего не приобретал. Будучи в отставке, он, по газетам приравнивая к себе
повышение своих сослуживцев, покупал ордена, им данные, и клал их на столе
как скорбное напоминанье: чем и чем он мог бы быть изукрашен!
Братья и сестры его боялись и не имели с ним никаких сношений, наши
люди обходили его дом, чтоб не встретиться с ним, и бледнели при его виде;
женщины страшились его наглых преследований, дворовые служили молебны, чтоб
не достаться ему.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во
всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого
мифического "брата-врага", хотя и родился у него в доме, где жил мой отец
после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же
время я боялся - не знаю чего, но очень боялся.
Часа за два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких
знакомых и один добрый толстый и сырой чиновник, заведовавший делами. Все
сидели в .молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим
голосом доложил:
- Братец изволили пожаловать.
- Проси, - сказал Сенатор с приметным волнением, мри отец принялся
нюхать табак, племянник поправил (43) галстук, чиновник поперхнулся и
откашлянул. Мне было велено идти наверх, я остановился, дрожа всем телом, в
другой комнате.
Тихо и важно подвигался "братец", Сенатор и мой отец пошли ему
навстречу. Он нес с собою, как носят на свадьбах и похоронах, обеими руками
перед грудью - образ и протяжным голосом, несколько в нос, обратился к
братьям с следующими словами:
- Этим образом благословил меня пред своей кончиной наш родитель,
поручая мне и покойному брату Петру печься об вас и быть вашим отцом в
замену его.. . если б покойный родитель наш знал ваше поведение против
старшего брата...
-- Ну, mon cher frere 35,- заметил мой отец своим изучение бесстрастным
голосом, - хорошо и вы исполнили последнюю волю родителя. Лучше было бы
забыть эти тяжелые напоминовения для вас, да и для нас.
- Как? что? - закричал набожный братец.- Вы меня за этим звали.. . - и
так бросил образ, что серебряная риза его задребезжала. Тут и Сенатор
закричал голосом еще страшнейшим. Я опрометью бросился на верхний этаж и
только успел видеть, что чиновник и племянник, испуганные не меньше меня,
ретировались на балкон.
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные люди забились в
углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор,, ни мой отец никогда
при .мне не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и раздел имения
был сделан, тогда или в другой день :- не помню.
Отцу моему досталось Васильевское, большое подмосковное именье в
Рузском уезде. На следующий год мы жили там целое лето; в продолжение этого
времени Сенатор купил себе дом на Арбате; мы приехали одни на нашу большую
квартиру, опустевшую и мертвую. Вскоре потом и отец мой купил тоже дом в
Старой Конюшенной.
С Сенатором удалялся, во-первых, Кало, а во-вторых, все живое начало
нашего дома. Он один мешал ипохондрическому нраву моего отца взять верх,
теперь ему была воля вольная. Новый дом был печален, он напоминал тюрьму или
больницу; нижний этаж был со сводами, толстые стены придавали окнам вид
крепостных амбразур; (44) кругом дома со всех сторон был ненужной величины
двор.
В сущности, скорее надобно дивиться - как Сенатор мог так долго жить
под одной крышей с моим отцом, чем тому, что они разъехались. Я редко видал
двух человек более противуположных, как они.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел
всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и
придворно-служебном, не догадываясь, что есть другой мир, посерьезнее, -
несмотря даже на то что все события с 1789 до 1815 не только прошли возле,
но зацеплялись за него. Граф Воронцов посылал его к лорду Грейвилю, чтобы
узнать о том, что предпринимает генерал Бонапарт, оставивший египетскую
армию. Он был в Париже во время коронации Наполеона. В 1811 году Наполеон
велел его остановить и задержать в Касселе, где он был послом "при царе
Ереме", как выражался мой отец в минуты досады, Словом, он был .налицо при
всех огромных происшествиях последнего времени, но как-то странно, не так,
как следует.
Лейб-гвардии капитаном Измайловского полка он находился при миссии в
Лондоне; Павел, увидя это в списках, велел ему немедленно явиться в
Петербург. Дипломат-воин отправился с первым кораблем и явился на развод.
- Хочешь оставаться в Лондоне? - спросил сиплым голосом Павел.
- Если вашему величеству угодно будет мне позволить,-отвечал капитан
при посольстве.
- Ступай назад, не теряя времени, - ответил Павел сиплым голосом, и он
отправился, не повидавшись даже с родными, жившими в Москве.
Пока дипломатические вопросы разрешались штыками и картечью, он был
посланником и заключил свою дипломатическую карьеру во время Венского
конгресса, этого светлого праздника всех дипломатий. Возвратившись в Россию,
он был произведен в действительные камергеры в Москве, где нет двора. Не
зная законов и русского судопроизводства, он попал в сенат, сделался членом
опекунского совета, начальником Марьинской больницы, начальником
Александрийского института и все исполнял с рвением, которое вряд было ли
нужно, (45) с строптивостью, которая вредила, с честностью, которую никто не
замечал.
Он никогда не бывал .дома. Он заезжал в день две четверки здоровых
лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не
забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх
больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и
ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он
всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко
катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Зато он до семидесяти пяти лет был здоров, как молодой человек, являлся
на всех больших балах и обедах, на всех торжественных собраниях и годовых
актах - все равно каких: агрономических или медицинских, страхового от огня
общества или общества естествоиспытателей.. . да, сверх того, зато же, может,
сохранил до старости долю человеческого сердца и некоторую теплоту.
Нельзя ничего себе представить больше противуположного вечно
движущемуся, сангвиническому Сенатору, иногда заезжавшему домой, как моего
отца, почти никогда не выходившего со двора, ненавидевшего весь официальный
мир - вечно капризного и недовольного. У нас было тоже восемь лошадей
(прескверных), но наша конюшня была вроде богоугодного заведения для кляч;
мой отец их держал отчасти для порядка и отчасти для того, чтоб два кучера и
два форейтора имели какое-нибудь занятие, сверх хождения за "Московскими
ведомостями" и петушиных боев, которые они завели с успехом между каретным
сараем и соседним двором.
Отец мой почти совсем не служил; воспитанный французским гувернером в
доме набожной и благочестивой тетки, он лет шестнадцати поступил в
Измайловский полк сержантом, послужил до павловского воцарения и вышел в
отставку гвардии капитаном; в 1801 он уехал за границу и прожил, скитаясь из
страны в страну, до конца 1811 года. Он возвратился с моей матерью за три
месяца до моего рождения и, проживши год в тверском именье после московского
пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее
устроить жизнь. Живость брата ему мешала. (46)
После переезда Сенатора все в доме стало принимать более и более
угрюмый вид. Стены, мебель, слуги - все смотрело с неудовольствием,
исподлобья; само собою разумеется, всех недовольнее был мой отец сам.
Искусственная тишина, шепот, осторожные шаги прислуги выражали не внимание,
а подавленность и страх. В комнатах все было неподвижно, пять-шесть лет одни
и те же книги лежали на одних и тех же местах и в них те же заметки. В
спальной и кабинете моего отца годы целые не передвигалась мебель, не
отворялись окна. Уезжая в деревню, он брал ключ от своей комнаты в карман,
чтоб без него не вздумали вымыть полов или почистить стен.


ГЛАВА II


Разговор нянюшек и беседа генералов. - Ложное положение. - Русские
энциклопедисты. - Скука. - Девичья и передняя. - Два немца. - Ученье и
чтенье. - Катехизис и евангелие.


Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем
положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца,
что у него на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая
половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и
дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала
спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной
по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Беглые замечания, неосторожно сказанные слова стали обращать мое
внимание. Старушка Прово и вся дворня любили без памяти мою мать, боялись и
вовсе не любили моего отца. Домашние сцены, возникавшие иногда между ними,
служили часто темой разговоров m-me Прово с Верой Артамоновной, бравших
всегда сторону моей матери.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно
добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как
всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию (47) в мелочах
и безделицах, По несчастию, именно в этих мелочах отец мой был почти всегда
прав, и дело оканчивалось его торжеством.
- Я, право, - говаривала, например, m-me Прово,- на месте барыни просто
взяла бы да и уехала в Штутгарт; какая отрада - все капризы да неприятности,
скука смертная.
- Разумеется, - добавляла Вера Артамоновна, - да вот что связало по
рукам и ногам, - и она указывала спичками чулка на меня. - Взять с собой -
куда? к чему? - покинуть здесь одного, с нашими порядками, это и вчуже жаль!
Дети вообще проницательнее, нежели думают, они быстро рассеиваются, на
время забывают, что их поразило, но упорно возвращаются, особенно ко всему
таинственному или страшному, и допытываются с удивительной настойчивостью и
ловкостью до истины.
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о
встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить
родительский дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе, у
Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни разу не
сделав никому ни одного вопроса.
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца - за сцены,
о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в
совершенном порядке; я так привык, что все в доме, не исключая Сенатора,
боялось Моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого
странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего
выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую,
детскую фантазию.
Вторая мысль, укоренявшаяся во мне с того времени, состояла в том, что
я гораздо меньше завишу от моего отца, нежели вообще дети. Эта самобытность,
которую я сам себе выдумал, мне нравилась.
Года через два или три, раз вечером сидели у моего отца два товарища по
полку: П. К. Эссен оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший
наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородиным оторвало ногу.
Комната моя была возле залы, в которой они уселись. Между прочим, мой отец
сказал им, что он (48) Говорил с князем Юсуповым насчет определения меня на
службу.
- Время терять нечего, - прибавил он, - вы знаете, что ему надобно
долго служить для того, чтоб до чего-нибудь дослужиться.
- Что тебе, братец, за охота, - сказал добродушно Эссен, - делать из
него писаря. Поручи мне это дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры
его выведем,- это главное, потом своим чередом и пойдет, как мы все.
Мой отец не соглашался, говорил, что он разлюбил все военное, что он
надеется поместить меня со временем где-нибудь при миссии в теплом крае,
куда и он бы поехал оканчивать жизнь.
Бахметев, мало бравший участия в разговоре, сказал, вставая на своих
костылях:
- Мне кажется, что вам следовало бы очень подумать о совете Петра
Кирилловича. Не хотите записывать в Оренбург, можно и здесь записать. Мы с
вами старые друзья, и я привык говорить с вами откровенно: штатской службой,
университетом вы ни вашему молодому человеку не сделаете добра, ни пользы
для общества. Он явным образом в ложном положении, одна военная служба может
разом раскрыть карьеру и поправить его. Прежде чем он дойдет до того, что
будет командовать ротой, все опасные мысли улягутся. Военная дисциплина -
великая школа, дальнейшее зависит от него. Вы говорите, что он имеет
способности, да разве в военную службу идут одни дураки? А мы-то с вами, да
и весь наш круг? Одно вы можете возразить, что ему дольше надобно служить до
офицерского чина, да в этом-то именно мы и поможем вам.
Разговор этот стоил замечаний m-me Прово и Веры Артамоновны. Мне тогда
уже было лет тринадцать, такие уроки, переворачиваемые на все стороны,
разбираемые недели, месяцы в совершенном одиночестве, приносили свой плод.
Результатом этого разговора было то, что я, мечтавший прежде, как все дети,
о военной службе и мундире, чуть не плакавший о том, что мой отец хотел из
меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не разом, но
мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам,
лампасам. Еще раз, впрочем, потухающая страсть (49) к мундиру вспыхнула.
Родственник наш, учившийся в пансионе в Москве и приходивший иногда по
праздникам к нам, поступил в Ямбургский уланский полк. В 1825 году он
приезжал юнкером в Москву и остановился у нас на несколько дней. Сильно
билось сердце, когда я его увидел со всеми шнурками " шнурочками, с саблей н
в четвероугольном кивере, надетом немного набок и привязанном на шнурке. Он
был лет семнадцати и небольшого роста. Утром на другой день я оделся в его
мундир, надел саблю и кивер и посмотрел в зеркало. Боже мой, как я казался
себе хорош в синем куцом мундире с красными выпушками! А этшкеты, а помпон,
а лядунка.. . что с ними в сравнении была камлотовая куртка, которую я носил
дома, и желтые китайчатые панталоны?
Приезд родственника потряс было действие генеральской речи, но вскоре
обстоятельства снова и окончательно отклонили мой ум от военного мундира.
Внутренний результат дум о "ложном положении" был довольно сходен с
тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. Я чувствовал себя свободнее
от общества, которого вовсе не знал, чувствовал, что, в сущности, я оставлен
на собственные свои силы, и с несколько детской заносчивостью думал, что
покажу себя Алексею Николаевичу с товарищами.
При всем этом можно себе представить, как томно и однообразно шло для
меня время в странном аббатстве родительского дома. Не было мне ни
поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною Недоволен, он
баловал меня только лет до десяти; товарищей не было, учители приходили и
уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми
мальчиками, что было строго запрещено. Остальное время я скитался по большим
почернелым комнатам с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером,
ничего не делая или читая всякую всячину.
Передняя и девичья составляли единственное живое удовольствие, которое
у меня оставалось. Тут мне было совершенное раздолье, я брал партию одних
против других, судил и рядил вместе с моими приятелями их дела, знал все их
секреты и никогда не проболтался в гостиной о тайнах передней. (50)
На этом предмете нельзя не .остановиться. Я, впрочем, вовсе не бегу от
отступлений и эпизодов, - так идет всякий разговор, так идет самая жизнь.
.Дети вообще любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними,
особенно в России; дети не слушают их, потому что в гостиной скучно, а в
девичьей весело.-В этом случае, как в тысяче других, родители не знают, что
делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя была вреднее
для детей, чем наша "чайная" или "диванная". В передней дети перенимают
грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают
грубые мысли и дурные чувства.
Самый приказ удаляться от людей, с которыми дети в беспрерывном
сношении, безнравственен.
Много толкуют у нас о глубоком разврате слуг, особенно крепостных. Они
действительно не отличаются примерной строгостью поведения, нравственное
падение их видно уже из того, что они слишком многое выносят, слишком редко
возмущаются и дают отпор. Но не в этом дело. Я желал бы знать - которое
сословие в России меньше их развращено? Неужели дворянство или чиновники?
быть может, духовенство?
Что же вы смеетесь?
Разве одни крестьяне найдут кой-какие права...
Разница между дворянами и дворовыми так же мала, как между их
названиями. Я ненавижу, особенно после бед 1848 года, демагогическую лесть
толпе, но аристократическую клевету на народ ненавижу еще больше.
Представляя слуг и рабов распутными зверями, плантаторы отводят глаза другим
и заглушают крики совести в себе. Мы редко лучше черни, но выражаемся
.мягче, ловчее скрываем эгоизм и страсти; наши желания не так грубы и не так
явны от легости удовлетворения, от привычки не сдерживаться, мы просто
богаче, сытее и вследствие этого взыскательнее. Когда граф Альмавива
исчислил севильскому цирюльнику качества, которые он требует от слуги,
Фигаро, заметил, вздыхая: "Если слуге надобно иметь все эти достоинства,
много ли найдется господ, годных быть лакеями?"
Разврат в России вообще не глубок, он больше дик и сален, шумен и,
груб, растрепан и бесстыден, чем глубок, Духовенство, запершись дома,
пьянствует и обжирается с купечеством. Дворянство пьянствует на белом свете,
(51) играет напропалую в карты, дерется с слугами, развратничает с
горничными, ведет дурно свои дела и еще хуже .семейную жизнь. Чиновники
делают то же, но грязнее, да, сверх того, подличают перед начальниками и
воруют по мелочи. Дворяне, собственно, меньше воруют, они открыто берут
чужое, впрочем, где случится, похулы на руку не кладут.
Все эти милые слабости встречаются в форме еще грубейшей у чиновников,
стоящих за четырнадцатым классом, у дворян, принадлежащих не царю, а
помещикам. Но чем они хуже других как сословие - я не знаю.
Перебирая воспоминания мои не только о дворовых нашего дома и Сенатора,
но о слугах двух-трех близких нам домов в продолжение двадцати пяти лет, я
не помню ничего особенно порочного в их поведении. Разве придется говорить о
небольших кражах.. . но тут понятия так сбиты положением, что трудно судить:
человек-собственность не церемонится с своим товарищем и поступает
запанибрата с барским добром. Справедливее следует исключить каких-нибудь
временщиков, фаворитов и фавориток, барских барынь, наушников; но,
во-первых, они составляют исключение, это - Клейнмихели конюшни, Бенкендорфы
от погреба, Перекусихины в затрапезном платье, Помпадур на босую ногу; сверх
того, они-то и ведут себя всех лучше, напиваются только ночью и платья
своего не закладывают в питейный дом.
Простодушный разврат прочих вертится около стакана вина и бутылки пива,
около веселой беседы и трубки, самовольных отлучек из дома, ссор, иногда
доходящих до драк, плутней с господами, требующими от них нечеловеческого и
невозможного. Разумеется, отсутствие, с одной стороны, всякого воспитания, с
другой - крестьянской простоты при рабстве, внесли бездну уродливого и
искаженного в их нравы, но при всем этом они, как негры в Америке, остались
полудетьми: безделица их тешит, безделица огорчает; желания их ограничены и
скорее наивны и человечественны, чем порочны.
Вино и чай, кабак и трактир-две постоянные страсти русского слуги; для
них он крадет, для них он беден, из-за них он выносит гонения, наказания и
покидает семью в нищете. Ничего нет легче, как с высоты трезвого опьянения
патера Метью осуждать пьянство и, сидя за чайным столом, удивляться, для
чего слуги ходят (52) пить чай в трактир, а не пьют его дома, несмотря на то
что дома дешевле.
Вино оглушает человека, дает возможность забыться, искусственно
веселит, раздражает; это оглушение и раздражение тем больше нравятся, чем
меньше человек развит и чем больше сведен на узкую, пустую жизнь. Как же не
пить слуге, осужденному на вечную переднюю, на всегдашнюю бедность, на
рабство, на продажу? Он пьет через край - когда может,, потому что не может
пить всякий день; это заметил лет пятнадцать тому назад Сенковский в
"Библиотеке для чтения". В Италии и южной Франции нет пьяниц, оттого что
много вина. Дикое пьянство английского работника объясняется точно так же.
Эти люди сломились в безвыходной и неровной борьбе с голодом и нищетой; как
они ни бились, они везде встречали свинцовый свод и суровый отпор,
отбрасывавший их на мрачное дно общественной жизни и осуждавший на вечную
работу без цели, снедавшую ум вместе с телом. Что же тут удивительного, что,
пробыв шесть дней рычагом, колесом, пружиной, винтом, - человек дико
вырывается в субботу вечером из каторги мануфактурной деятельности и в
полчаса напивается пьян, тем больше, что его изнурение не много может
вынести. Лучше бы и моралисты пили себе Irish или Scotch whisky 36 да
молчали бы, а то с их бесчеловечной филантропией они накличутся на страшные
ответы.
Пить чай в трактире имеет другое значение для слуг. Дома ему чай не в
чай; дома ему все напоминает, что он слуга; дома у него грязная людская, он
должен сам поставить самовар; дома у него чашкам отбитой ручкой и всякую
минуту барин может позвонить. В трактире он вольный человек, он господин,
для него накрыт стол, зажжены лампы, для него несется с подносом половой,
чашки блестят, чайник блестит, он приказывает - его слушают, он радуется и
весело требует себе паюсной икры или расстегайчик к чего.
Во всем этом больше детского простодушия, чем безнравственности.
Впечатления ими овладевают быстро, но не пускают корней; ум их постоянно
занят, или, лучше, рассеян случайными предметами, небольшими желаниями,
пустыми целями. Ребячья вера во все чудесное (53) заставляет трусить
взрослого мужчину, и та же ребячья вера утешает его в самые тяжелые минуты.
Я с удивлением присутствовал при смерти двух или трех из слуг моего отца:
вот где можно было судить о простодушном беспечии, с которым проходила их
жизнь, с том, что на их совести вовсе не было больших грехов, а если кой-что
случилось, так уже покончено на духу с "батюшкой".
На этом сходстве детей с слугами и основано взаимное пристрастие их.
Дети ненавидят аристократию взрослых и их благосклонно-снисходительное
обращение, оттого что они умны и понимают, что для чих они - дети, а для
слуг - лица. Вследствие этого они гораздо больше любят играть в карты и лото
с горничными, чем с гостями. Гости играют для них из снисхождения, уступают
им, дразнят их и оставляют игру, как вздумается; горничные играют
обыкновенно столько же для себя, сколько для детей; от этого игра получает
интерес.
Прислуга чрезвычайно привязывается к детям, и это вовсе не рабская
привязанность, это взаимная любовь слабых и простых.
Встарь бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая
любовь между помещиками и дворовыми.; Нынче нет больше на Руси усердных
слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит
в свою власть, не думает, что он будет отвечать за своих людей на страшном
судилища Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в свою
подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, - а просто
оттого, что он беззащитен; сила солому ломит.
Я знавал еще в молодости два-три образчика этих фанатиков рабства, о
которых со вздохом говорят восьмидесятилетние помещики, повествуя о их
неусыпной службе, о их великом усердии и забывая прибавить, чем их отцы и
они сами платили за такое самоотвержение.
В одной из деревень Сенатора проживал на покое, то есть на хлебе,
дряхлый старик Андрей Степанов.
Он был камердинером Сенатора и моего отца во время их службы в гвардии,
добрый, честный и трезвый человек, глядевший в глаза молодым господам и
угадывавший, по их собственным словам, их волю, что, думаю, было не легко.
Потом он управлял подмосковной. Отре(54)занный сначала войной 1812 года от
всякого сообщения-, Потом, один, без денег, на пепелище выгорелого села, он
продал какие-то бревна, чтоб не умереть с голоду. Сенатор, возвратившись в
Россию, принялся приводить в порядок свое имение и, наконец, добрался до
бревен. В наказание он отобрал его должность и отправил его в. опалу.
Старик, обремененный семьей, поплелся на подножный корм. Нам приходилось
проезжать и останавливаться на день, на два в деревне, где жил Андрей
Степанов. Дряхлый старец, разбитый параличом, приходил всякий раз, опираясь
на костыль, поклониться моему отцу и поговорить с ним.
Преданность и кротость, с которой он говорил, его несчастный вид, космы
желто-седых волос по обеим сторонам голого черепа глубоко трогали меня.
- Слышал я, государь мой, - говорил он однажды, - что братец ваш еще
кавалерию изволил получить. Стар, батюшка, становлюсь, скоро богу душу
отдам, а ведь не сподобил меня господь видеть братца в кавалерии, хоть бы
раз перед кончиной лицезреть их в ленте и во всех регалиях!
Я смотрел на старика: его лицо было так детски откровенно, сгорбленная
фигура его, болезненно перекошенное лицо, потухшие глаза, слабый голос - все
внушало доверие; он не лгал, он не льстил, ему действительно хотелось видеть
прежде смерти в "кавалерии и регалиях" человека, который лет пятнадцать не
мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой или безумный? Да не одни
ли безумные и достигают святости?
Новое поколение не имеет этого идолопоклонства, и если бывают случаи,
что люди не хотят на волю, то это просто от лени и из материального расчета.
Это развратнее, спору нет, но ближе к концу; они наверно, если что-нибудь и
хотят видеть на шее господ, то не владимирскую ленту.
Скажу здесь кстати о положении нашей прислуги вообще.
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых, то есть не
теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому
часто груб и несправедлив; но .он так мало имел с ними соприкосновения и так
мало ими занимался, что они почти не знали друг друга. Отец мой докучал им
капризами, не пропускал ни (55) взгляда, ни слова, ни движения и
беспрестанно учил; для русского человека это часто хуже побоев и брани.
Телесные наказания были почти неизвестны в нашем доме, и два-три
случая, в которые Сенатор и мой отец прибегали к гнусному средству "частного
дома", были до того необыкновенны, что об них вся дворня говорила целые
месяцы; сверх того, они были вызываемы значительными проступками.
Чаще отдавали дворовых в солдаты; наказание это приводило в ужас всех
молодых людей; без роду, без племени, они все же лучше хотели остаться
крепостными, нежели двадцать лет тянуть лямку. На меня сильно действовали
эти страшные сцены.. . являлись два полицейские солдата по зову помещика, они
воровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста
обыкновенно тут объявлял, что барин с вечера приказал представить его в
присутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины плакали, все давали
подарки, и я отдавал все, что мог, то есть какой-нибудь двугривенный, шейный
платок.
Помню я еще, как какому-то старосте за то, что он истратил собранный
оброк, отец мой велел обрить бороду. Я ничего не понимал в этом наказании,
но меня поразил вид старика лет шестидесяти: он плакал" навзрыд, кланялся в
землю и просил положить .на него, сверх оброка, сто целковых штрафу, но
помиловать от бесчестья.
Когда Сенатор жил с нами, общая прислуга состояла из тридцати мужчин и
почти стольких же женщин; замужние, впрочем, не несли никакой службы, они
занимались своим .хозяйством; на службе были пять-шесть горничных и прачки,
не ходившие наверх. К этому следует прибавить мальчишек и девчонок, которых
приучали к службе, то есть к праздности, лени, лганью и к употреблению
сивухи.
Для характеристики тогдашней жизни в России я не думаю, чтоб было
излишним сказать несколько слов о содержании дворовых. Сначала" им давались
пять рублей ассигнациями в месяц на харчи, потом шесть. Женщинам - рублем
меньше, детям лет с десяти - половина. Люди составляли между собой артели и
на недостаток не жаловались, что свидетельствует о чрезвычайной дешевизне
съестных припасов. Наибольшее жалованье состояло из ста рублей ассигнациями
в год, другие (56) получали половину, некоторые тридцать рублей в год.
Мальчики лет до восемнадцати не получали жалованья. Сверх оклада, людям
давались платья, шинели, рубашки, простыни, одеяла, полотенцы, матрацы из
парусины; мальчикам, не получавшим жалованья, отпускались деньги на
нравственную и физическую чистоту, то есть на баню и говенье. Взяв все в
расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к этому прибавить
дивиденд на лекарства, лекаря и на съестные припасы, случайно привозимые из
деревни и которые не знали, куда деть, то мы и тогда не перейдем трехсот
пятидесяти рублей. Это составляет четвертую часть того, что слуга стоит в
Париже или в Лондоне.
Плантаторы обыкновенно вводят в счет страховую премию рабства, то есть
содержание жены, детей помещиком и скудный кусок хлеба где-нибудь в деревне
под старость лет. Конечно, это надобно взять в расчет; но страховая премия
сильно понижается - премией страха телесных наказаний, невозможностью
перемены состояния и гораздо худшего содержания.
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния
убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их душу.
Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют
не верить своему полному рабству. Но тут, сидя на грязном залавке передней с
утра до ночи или стоя с тарелкой за столом, - нет места сомнению.
Разумеется, есть люди, которые живут в передней, как рыба в воде, -
люди, которых душа никогда не просыпалась, которые взошли во вкус и с своего
рода художеством исполняют свою должность.
В этом отношении было у нас лицо чрезвычайно интересное - наш старый
лакей Бакай. Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и
важными чертами лица, с видом величайшего глубокомыслия, он дожил до
преклонных лет, воображая, что положение лакея одно из самых значительных.
Почтенный старец этот постоянно был сердит или выпивши, или выпивши и
сердит вместе. Должность свою он исполнял с какой-то высшей точки зрения и
придавал ей торжественную важность; он умел с особенным шумом и треском
отбросить ступеньки кареты и хлопал дверцами сильнее ружейного выстрела.
Сумрачно (57) и навытяжке стоял на запятках и всякий раз, когда его
подтряхивало на рытвине, он густым и недовольным голосом кричал кучеру:
"Легче!", несмотря на то, что рытвина уже была на пять шагов сзади.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, - занятие, добровольно
возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим
манерам передней. Когда он был трезв, дело еще шло кой-как с рук, но когда у
него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной
степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало
действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил:
- Вам здесь не место, извольте идти, а не то я и на руках снесу.
Он не пропускал ни одного движения, ни одного слова, чтоб не разбранить
мальчишек; к словам нередко прибавлял он и тумак или "ковырял масло", то
есть щелкал как-то хитро и искусно, как пружиной, большим пальцем и мизинцем
по голове.
Когда он разгонял, наконец, мальчишек и оставался один, его
преследования обращались на единственного друга его, Макбета, - большую
ньюфаундлендскую собаку, которую он кормил, любил, чесал и холил. Посидев
без компании минуты две-три, он сходил на двор и приглашал Макбета с собой
на залавок; тут он заводил с ним разговор.
- Что же ты, дурак, сидишь на дворе, на морозе, когда есть топленая
комната? Экая скотина! Что вытаращил глаза - ну? Ничего не отвечаешь?
За этим следовала обыкновенно пощечина. Макбет иногда огрызался на
своего благодетеля; тогда Бакай его упрекал, но без ласки и уступок. *
- Впрямь, корми собаку - все собака останется; зубы скалит и не
подумает, на кого.. . Блохи бы заели без меня!
И, обиженный неблагодарностью своего друга, он нюхал с гневом табак и
бросал Макбету в нос, что оставалось на пальцах, после чего тот чихал,
ужасно неловко лапой снимал с глаз табак, попавший в нос, и, с полным
негодованием оставляя залавок, царапал дверь; Бакай ему отворял ее со
словами "мерзавец!" и (58) ему ногой толчок. Тут обыкновенно возращались
мальчики, и он принимался ковырять масло,
Прежде Макбета у нас была легавая собака Берта; она сильно занемогла,
Бакай ее взял на свой матрац и две-три недели- ухаживал за ней. Утром рано
выхожу я раз в переднюю. Бакай хотел мне что-то сказать, но голос у него
переменился, и крупная слеза скатилась по щеке-собака умерла; вот еще факт
для изучения человеческого сердца. Я вовсе не думаю, чтоб он и мальчишек
ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно
втянувшийся в поэзию передней.
Но рядом с этими дилетантами рабства какие мрачные образы мучеников,
безнадежных страдальцев печально проходят в моей памяти.
У Сенатора был повар необычайного таланта, трудолюбивый, трезвый, он
шел в гору; сам Сенатор хлопотал, чтоб его приняли в кухню государя, где
тогда был знаменитый повар-француз. Поучившись там, он определился в
Английский клуб, разбогател, женился, жил барином; но веревка крепостного
состояния не давала ему ни покойно спать, ни наслаждаться своим положением.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к
Сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор
гордился своим поваром точно так, как гордился своим живописцем, а
вследствие того денег не взял и сказал повару, что отпустит его даром после
своей смерти.
Повар был поражен, как громом; погрустил, переменился в лице, стал
седеть и.. . русский человек - принялся попивать. Дела свои повел он спустя
рукава, Английский клуб ему отказал. Он нанялся у княгини Трубецкой: княгиня
преследовала его мелким скряжничеством. Обиженный раз ей через меру,
Алексей, любившим выражаться красноречиво, сказал ей с своим важным видом,
своим голосом в нос:
- Какая непрозрачная душа обитает в вашем светлейшем теле!
Княгиня взбесилась, прогнала повара и, как следует русской барыне,
написала жалобу Сенатору. Сенатор ничего бы не сделал, но, как учтивый
кавалер, призвал (59) повара, разругал его и велел ему идти к княгине
просить прощения.
Повар к княгине не пошел, а пошел в кабак. В год времени он все
спустил: от капитала, приготовленного для взноса, до последнего фартука.
Жена побилась, побилась с ним, да и пошла в няньки куда-то в отъезд. Об нем
долго не было слуха. Потом как-то полиция привела Алексея, обтерханного,
одичалого; его подняли на улице, квартеры у него не было, он кочевал из
кабака в кабак. Полиция требовала, чтоб помещик его прибрал. Больно было
Сенатору, а может, и совестно; он его принял довольно кротко и дал комнату.
Алексей продолжал пить, пьяный шумел и воображал, что сочиняет стихи; он
действительно не был лишен какой-то беспорядочной фантазии. Мы были тогда в
Васильевском. Сенатор, не зная, что делать с поваром, прислал его туда,
воображая, что мой отец уговорит его. Но человек был слишком сломлен. Я тут
разглядел, какая сосредоточенная ненависть и злоба против господ лежат на
сердце у крепостного человека: он говорил со скрыпом зубов и с мимикой,
которая, особенно в поваре, могла быть опасна. При мне он не боялся давать
волю языку; он меня любил и часто, фамильярно трепля меня по плечу, говорил:
"Добрая ветвь испорченного древа".
После смерти Сенатора мой отец дал ему тотчас отпускную; это было
поздно и значило сбыть его с рук; он так и пропал.
Рядом с ним не могу не вспомнить другой жертвы крепостного состояния. У
Сенатора был, вроде письмоводителя, дворовый человек лет тридцати пяти.
Старший брат моего отца, умерший в 1813 году, имея в виду устроить
деревенскую больницу, отдал его мальчиком какому-то знакомому врачу для
обучения фельдшерскому искусству. Доктор выпросил ему позволение ходить на
лекции медико-хирургической академии; молодой человек был с способностями,
выучился по-латыни, по-немецки и лечил кой-как. Лет двадцати пяти он
влюбился в дочь какого-то офицера, скрыл от нее свое состояние и женился на
ней. Долго обман не мог продолжаться, жена с ужасом узнала после смерти
барина, что они крепостные. Сенатор, новый владелец его, нисколько их не
теснил, он даже любил молодого Толочанова, но ссора его с женой
продолжалась; она не могла ему про(60)стить обмана и бежала от него с
другим. Толочанов, должно быть, олень любил ее; он с этого времени впал в
задумчивость, близкую к помешательству, прогуливал ночи и, не имея своих
средств, тратил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести
концов, он 31 декабря 1821 года отравился.
Сенатора не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и сказал
ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что
деньги, которых недостает, истратил он.
- Ты пьян, - сказал ему мой отец, - поди и выспись.
- Я скоро пойду спать надолго, - сказал лекарь, - и прошу только не
поминать меня злом.
Спокойный вид Толочанова испугал моего отца, и он, пристальнее
посмотрев на него, спросил:
- Что с тобою, ты бредишь?
- Ничего-с, я .только принял рюмку мышьяку.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молоко...
когда его начало тошнить, он удерживался и говорил:
- Сиди, сиди там, я не с тем тебя проглотил. Я слышал потом, когда яд
стал сильнее действовать, его стон и страдальческий голос, повторявший:
- Жжет, жжет! огонь!
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил
Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию.
Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час,
потом, сказавши: "Вот и Новый год, поздравляю вас", - умер.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли
Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без
галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже
почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к
обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год,
не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его
"жжет- огонь!"
В заключение этого печального предмета скажу только одно -г- на меня
передняя не сделала никакого действительно дурного влияния. Напротив, она с
ранних (61) лет развила во мне непреодолимую ненависть ко всякому рабству и
ко всякому произволу. Бывало, когда я еще был ребенком, Вера Артамоновна,
желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: "Дайте
срок, - вырастете, такой же барин будете, как другие". Меня это ужасно
оскорбляло. Старушка может быть довольнатаким, как другие по крайней мере, я
не сделался.
Сверх передней и девичьей, было у меня еще одно рассеяние, и тут по
крайней мере не было мне помехи. Я любил чтение столько же, сколько не любил
учиться. Страсть к бессистемному чтению была вообще одним из главных
препятствий серьезному учению. Я, например, прежде и посл

Майор
P.M.
27-7-2012 23:13 Майор
От: "И. Кошкин"
Тема: Старинная самурайская песня. Для любителей попеть хором


Я вас приветствую! Хррр. Хрррр. Ххуррагх!

По зеленой траве
Грохотали копыта
Мчались отважные самураи(1) Такэда.
Смелые асигару(2) шли в атаку
С длинными копьями
А молодого военачальника
Несли верные вассалы.
И голову его тоже несли.

На пять сунов(3) уходили под доспех
Бамбуковые стрелы.
И аркебузы стреляли метко.
Много трупов в алых доспехах
Лежало на зеленой траве
Возле убитых коней.

А вечером на поле пришли крестьяне.
Осторожно поднимали трупы -
Доспехи и мечи стоят денег!
И все остальное тоже.(4)

Печальный господин придет
В дом к погибшему вассалу.
Раскажет, как храбро бился
Самурай, подбирая рукою кишки.(5)

Сурово кивнет отец -
"Сын исполнил долг перед господином"
И мать не прольет ни слезы -
Она мать самурая!
И жена тоже.
И бабушка.

А молодая жена
Обреет голову.
Пойдет в хижину из травы
Искать путь в Чистую Землю.(6)

И среди пыльных свитков
"Алмазной сутры"(7) и
"Трехсот пятидесяти трех стратагемм"(8)
Будет пылиться
Рисунок на шелке.

В тосэй гусоку,(9)
В хаори,(10)
Но не будет он больше служить господину, ай!
(повторить два раза)

Песня исполняется хором пьяных самураев после десятой чашки сакэ на каждого. Сопровождается танцами с веером и попыткой игры на сямисене. Мотив, в общем, не важен - главное петь погромче. Песню полагается петь грубыми голосами, сопровождая в соответствующими местами криками: "ИииАй!!!", "ХрррыыЫ!", "ИнннА!" и многими другими.

1 - если вы не знаете, кто такие самураи - нефиг вообще читать эту песню
2 - пехота. Кстати, бывает не только с копьями.
3 - на 15 см. Несовместимое с жизнью, короче.
4 - принимая во внимание то, как их задолбали самураи и их игрища, крестьян можно понять.
5 - чтобы не запутаться в них ногами и не упасть.
6 - поскольку такие боевки случаются регулярно, то мужики в дефиците и ей, собственно, больше ничего не остается
7 - это она называется тольлко так. По настоящему, она, конечно, из бумаги.
8 - книга начинающих полководцев. Неплохо развивает память, если учить все наизусть.
9 - это такой доспех.
10 - А это такая стильная накидка на доспех - носится для того, чтобы плечи казались шире
И. Кошкин

Roman Prag
P.M.
27-7-2012 23:28 Roman Prag
Originally posted by Торус:

Лучше делиться прозой



Войну и мир давно чето не цитировали.. .
Торус
P.M.
27-7-2012 23:48 Торус
Вайна и мир - ацтой.

Во:

ПРЕДИСЛОВИЕ

1 апреля 1924 г. я был заключен в крепость Ландcберг - согласно приговору мюнхенского суда. Я получил досуг, позволивший мне после многих лет беспрерывной работы засесть за писание книги, которую многие мои друзья уже давно приглашали меня написать и которая мне самому кажется полезной для нашего движения. Я решился в двух томах не только изложить цели нашего движения, но и дать картину его развития. Такая форма даст больше, чем простое изложение нашего учения.

При этом я получил возможность изложить также историю своего собственного развития. Это оказалось необходимым и для первого и для второго томов моей работы, поскольку мне нужно было разрушить те гнусные легенды, которые сочиняются еврейской прессой с целью моей компрометации. В этой моей работе я обращаюсь не к чужим, а к тем сторонникам нашего движения, которые всем сердцем ему сочувствуют, но которые хотят понять его возможно глубже и интимнее. Я знаю, что симпатии людей легче завоевать устным, чем печатным словом. Всякое великое движение на земле обязано своим ростом великим ораторам, а не великим писателям. Тем не менее, для того чтобы наше учение нашло себе законченное изложение, принципиальная сущность его должна быть зафиксирована письменно. Пусть оба предлагаемых тома послужат камнями в фундаменте общего дела.

Автор
Крепость Ландсберг

ПОСВЯЩЕНИЕ


9 ноября 1923 г. в 12 ч. 30 мин, по полуночи перед зданием цейхгауза и во дворе бывшего военного министерства в Мюнхене пали в борьбе за наше дело с твердой верой в возрождение нашего народа следующие бойцы:

Альфарт Феликс, купец, род. 5 июля 1901 г.
Бауридль Андрей, шапочник, род. 4 мая 1879 г.
Казелла Теодор, банковский служащий, род. 8 авг. 1900 г.
Эрлих Вильгельм, банковский служащий, род. 27 янв. 1901 г.
Фауст Мартин, банковский служащий, род. 19 авг. 1894 г.
Рехенбергер Антон, слесарь, род. 28 сент. 1902 г.
Кернер Оскар, купец, род. 4 янв. 1875 г.
Кун Карл, оберкельнер, род. 27 июля 1897 г.
Лафорс Карл, студент, род. 28 окт. 1904 г.
Нейбауэр Курц, служитель, род. 27 марта 1899 г.
Папе Кляус, купец, род. 16 авг. 1904 г.
Пфортен Теодор, судья, род. 14 мая 1873 г.
Рикмерс Иоганн, военный, род. 7 мая 1881 г.
Шейбнер-Рихтер Эрвин, инженер, род. 9 янв. 1884 г.
Стронский Лоренц, инженер, род. 14 марта 1899 г.
Вольф Вильгельм, купец, род. 19 окт. 1898 г.

Так называемое национальное правительство отказало павшим героям в братской могиле.

Я посвящаю первый том этой работы памяти этих бойцов. Имена этих мучеников навсегда останутся светлыми маяками для сторонников нашего движения.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РАСПЛАТА

ГЛАВА I

В ОТЧЕМ ДОМЕ


Счастливым предзнаменованием кажется мне теперь тот факт, что судьба предназначила мне местом рождения именно городок Браунау на Инне. Ведь этот городок расположен как раз на границе двух немецких государств, объединение которых по крайней мере нам, молодым, казалось и кажется той заветной целью, которой нужно добиваться всеми средствами.

Немецкая Австрия во что бы то ни стало должна вернуться в лоно великой германской метрополии и при том вовсе не по соображениям хозяйственным. Нет, нет. Даже если бы это объединение с точки зрения хозяйственной было безразличным, более того, даже вредным, тем не менее объединение необходимо. Одна кровь - одно государство! До тех пор пока немецкий народ не объединил всех своих сынов в рамках одного государства, он не имеет морального права стремиться к колониальным расширениям. Лишь после того как немецкое государство включит в рамки своих границ последнего немца, лишь после того как окажется, что такая Германия не в состоянии прокормить - в достаточной мере все свое население, - возникающая нужда дает народу моральное право на приобретение чужих земель. Тогда меч начинает играть роль плуга, тогда кровавые слезы войны ерошат землю, которая должна обеспечить хлеб насущный будущим поколениям.

Таким образом упомянутый маленький городок кажется мне символом великой задачи.

Но и в другом отношении городок этот поучителен для нашей эпохи. Более 100 лет назад это незаметное гнездо стало ареной таких событий, которые увековечили его в анналах германской истории. В год тяжелейших унижений нашего отечества в этом городишке пал смертью героя в борьбе за свою несчастную горячо любимую родину нюренбержец Иоганн Пальм, по профессии книготорговец, заядлый <националист> и враг французов. Упорно отказывался он выдать своих соучастников, которые в глазах врага должны были нести главную ответственность. Совсем как Лео Шлягетер! Французским властям на него тоже донесли правительственные агенты. Полицейский директор из Аугсбурга приобрел печальную славу этим предательством и создал таким образом прообраз современных германских властей, действующих под покровительством г-на Зеверинга.

В этом небольшом городишке, озаренном золотыми лучами мученичества за депо немецкого народа, в этом городишке, баварском по крови, австрийском по государственной принадлежности, в конце 80-х годов прошлого столетия жили мои родители. Отец был добросовестным государственным чиновником, мать занималась домашним хозяйством, равномерно деля свою любовь между всеми нами - ее детьми. Только очень немногое осталось в моей памяти из этих времен. Уже через очень короткое время отец мой должен был оставить полюбившийся ему пограничный городок и переселиться в Пассау, т. е. осесть уже в самой Германии.

Жребий тогдашнего австрийского таможенного чиновника частенько означал бродячую жизнь. Уже через короткое время отец должен был опять переселиться на этот раз в Линд. Там он перешел на пенсию. Конечно это не означало, что старик получил покой. Как сын бедного мелкого домовладельца он и смолоду не имел особенно спокойной жизни. Ему не было еще 13 лет, когда ему пришлось впервые покинуть родину. Вопреки предостережению <опытных> земляков он отправился в Вену, чтобы там изучить ремесло. Это было в 50-х годах прошлого столетия. Тяжело конечно человеку с провизией на три гульдена отправляться наугад без ясных надежд и твердо поставленных целей. Когда ему минуло 17 лет, он сдал экзамен на подмастерья, но в этом не обрел удовлетворения, скорее наоборот. Годы нужды, годы испытаний и несчастий укрепили его в решении отказаться от ремесленничества и попытаться добиться чего-нибудь <более высокого>. Если в прежние времена в деревне его идеалом было стать священником, то теперь, когда его горизонты в большом городе чрезвычайно расширились, его идеалом стало - добиться положения государственного чиновника. Со всей цепкостью и настойчивостью, выкованными нуждой и печалью уже в детские годы, 17-летний юноша стал упорно добиваться своей цели и - стал чиновником. На достижение этой цели отец потратил целых 23 года. Обет, который он дал себе в жизни, - не возвращаться в свою родную деревню раньше, чем он станет <человеком> - был теперь выполнен.

Цель была достигнута; однако в родной деревне, откуда отец ушел мальчиком, теперь уже никто не помнил его, и сама деревня стала для него чужой.

56 лет от роду отец решил, что можно отдохнуть. Однако и теперь он не мог ни одного дня жить на положении <бездельника>. Он купил себе в окрестностях австрийского городка Ламбаха поместье, в котором сам хозяйствовал, вернувшись таким образом после долгих и трудных годов к занятиям своих родителей.

В эту именно эпоху во мне стали формироваться первые идеалы. Я проводил много времени на свежем воздухе. Дорога к моей школе была очень длинной. Я рос в среде мальчуганов физически очень крепких, и мое времяпрепровождение в их кругу не раз вызывало заботы матери. Менее всего обстановка располагала меня к тому, чтобы превратиться в оранжерейное растение. Конечно я менее всего в ту пору предавался мыслям о том, какое призвание избрать в жизни. Но ни в коем случае мои симпатии не были направлены в сторону чиновничьей карьеры. Я думаю, что уже тогда мой ораторский талант развивался в тех более или менее глубокомысленных дискуссиях, какие я вел со своими сверстниками. Я стал маленьким вожаком. Занятия в школе давались мне очень легко; но воспитывать меня все же было делом не легким. В свободное от других занятий время я учился пению в хоровой школе в Ламбахе. Это давало мне возможность часто бывать в церкви и прямо опьяняться пышностью ритуала и торжественным блеском церковных празднеств. Было бы очень натурально, если бы для меня теперь должность аббата стала таким же идеалом, как им в свое время для моего отца была должность деревенского пастора. В течение некоторого времени это так и было. Но моему отцу не нравились ни ораторские таланты его драчуна сынишки, ни мои мечты о том, чтобы стать аббатом. Да и я сам очень скоро потерял вкус к этой последней мечте, и мне стали рисоваться идеалы, более соответствующие моему темпераменту.

Перечитывая много раз книги из отцовской библиотеки, я более всего останавливал свое внимание на книгах военного содержания, в особенности на одном народном издании истории франко-прусской войны 1870-1871 г. Это были два тома иллюстрированного журнала этих годов. Эти тома я стал с любовью перечитывать по несколько раз. Прошло немного времени, и эпоха этих героических лет стала для меня самой любимой. Отныне я больше всего мечтал о предметах, связанных с войной и с жизнью солдата.

Но и в другом отношении это получило для меня особенно большое значение. В первый раз во мне проснулась пока еще неясная мысль о том, какая же разница между теми немцами, которые участвовали в этих битвах, и теми, которые остались в стороне от этих битв. Почему это, спрашивал я себя, Австрия не принимала участия в этих битвах, почему отец мой и все остальные стояли в стороне от них? Разве мы тоже не немцы, как и все остальные, разве все мы не принадлежим к одной нации? Эта проблема впервые начала бродить в моем маленьком мозгу. С затаенной завистью выслушивал я ответы на мои осторожные вопросы, что-де не каждый немец имеет счастье принадлежать к империи Бисмарка.

Понять этого я не мог.


* * *

Возник вопрос об отдаче меня в школу.

Учитывая все мои наклонности и в особенности мой темперамент, отец пришел к выводу, что отдать меня в гимназию, где преобладают гуманитарные науки, было бы неправильно. Ему казалось, что лучше определить меня в реальное училище. В этом намерении укрепляли его еще больше мои очевидные способности к рисованию - предмет, который по его убеждению в австрийской гимназии был в совершенном забросе. Возможно, что тут сыграл роль и его собственный опыт, внушивший ему, что в практической жизни гуманитарные науки имеют очень мало значения. В общем он думал, что его сын, как и он сам, должен со временем стать государственным чиновником. Горькие годы его юности заставили его особенно ценить те достижения, которых он впоследствии добился своим горбом. Он очень гордился, что сам своим трудом достиг всего того, что он имел, и ему хотелось, чтобы сын пошел по той же дороге. Свою задачу он видел только в том, чтобы облегчить мне этот путь.

Сама мысль о том, что я могу отклонить его предложение и пойти по совсем другой дороге, казалась ему невозможной. В его глазах решение, которое он наметил, было само собою разумеющимся. Властная натура отца, закалившаяся в тяжелой борьбе за существование в течение всей его жизни, не допускала и мысли о том, что неопытный мальчик сам будет избирать себе дорогу. Да он считал бы себя плохим отцом, если бы допустил, что его авторитет в этом отношении кем-либо может оспариваться.

И тем не менее оказалось, что дело пошло совсем по-иному.

В первый раз в моей жизни (мне было тогда всего 11 лет) я оказался в роли оппозиционера. Чем более сурово и решительно отец настаивал на своем плане, тем более упрямо и упорно сын его настаивал на другом.

Я не хотел стать государственным чиновником.

Ни увещания, ни <серьезные> представления моего отца не могли сломить сопротивления. Я не хочу быть чиновником. Нет и Нет! Все попытки отца внушить мне симпатии к этой профессии рассказами о собственном прошлом достигали совершенно противоположных результатов. Я начинал зевать, мне становилось противно при одной мысли о том, что я превращусь в несвободного человека, вечно сидящего в канцелярии, не располагающего своим собственным временем и занимающегося только заполнением формуляров.

Да и впрямь, какие мысли такая перспектива могла будить в мальчике, который отнюдь не был <хорошим мальчиком> в обычном смысле этого слова. Учение в школе давалось мне до смешного легко. Это оставляло мне очень много времени, и я свой досуг проводил больше на солнце нежели в комнате. Когда теперь любые политические противники, досконально исследуя мою биографию пытаются <скомпрометировать> меня, указывая на легкомысленно проведенную мною юность, я часто благодарю небо за то, что враги напоминают мне о тех светлых и радостных днях. В ту пору все возникавшие <недоразумения> к счастью разрешались в лугах и лесах, а не где-либо в другом месте.

Когда я поступил в реальное училище, в этом отношении для меня изменилось немногое. Но теперь мне пришлось разрешить еще одно недоразумение - между мной и отцом. Пока планы отца сделать из меня государственного чиновника наталкивались только на мое принципиальное отвращение к профессии чиновника, конфликт не принимал острой формы. Я мог не всегда возражать отцу и больше отмалчиваться. Мне было достаточно моей собственной внутренней решимости отказаться от этой карьеры, когда придет время. Это решение я принял и считал его непоколебимым. Пока я просто молчал, взаимоотношения с отцом были сносные. Хуже стало дело, когда мне пришлось начать противопоставлять свой собственный план плану отца, а это началось уже с 12-летнего возраста. Как это случилось, я и сам теперь не знаю, но в один прекрасный день мне стало вполне ясным, что я должен стать художником. Мои способности к рисованию были бесспорны - они же послужили одним из доводов для моего отца отдать меня в реальную школу. Но отец никогда не допускал и мысли, что это может стать моей профессией. Напротив! Когда я впервые, отклонив еще раз излюбленную идею отца, на вопрос, кем бы я сам хотел стать, сказал - художником, отец был поражен и изумлен до последней степени.

<Рисовальщиком? Художником?>

Ему показалось, что я рехнулся или он ослышался. Но когда я точно и ясно подтвердил ему свою мысль, он набросился на меня со всей решительностью своего характера. Об этом не может быть и речи.

<Художником?! Нет, никогда, пока я жив!>

Но так как сын в числе других черт унаследовал от отца и его упрямство, то с той же решительностью и упорством он повторил ему свой собственный ответ.

Обе стороны остались при своем. Отец настаивал на своем <никогда!>, а я еще и еще раз заявлял <непременно буду>.

Конечно этот разговор имел невеселые последствия. Старик ожесточился против меня, а я, несмотря на мою любовь к отцу, - в свою очередь против него. Отец запретил мне и думать о том, что я когда-либо получу образование художника. Я сделал один шаг дальше и заявил, что тогда я вообще ничему учиться не буду. Конечно такие мои <заявления> ни к чему хорошему привести не могли и только усилили решение отца настоять на своем во что бы то ни стало. Мне ничего не оставалось, как замолчать и начать проводить свою угрозу в жизнь. Я думал, что когда отец убедится в том, как плохи стали мои успехи в реальном училище, он так или иначе вынужден будет пойти на уступки.

Не знаю, удался ли бы мой расчет, но пока что я достиг только очевидного неуспеха в школе. Я стал учиться только тому, что мне нравилось, в особенности тому, что по моим расчетам могло мне впоследствии пригодиться для карьеры художника. То, что в этом отношении казалось мне малопригодным или что вообще меня не привлекало, я стал совершенно саботировать. Мои отметки в эту пору были совершенно разноречивы: то я получал <похвально> или <превосходно>, то <удовлетворительно> или <плохо>. Лучше всего я занимался географией и историей. Это были два моих любимых предмета, по которым я был первым учеником в классе.

Когда я теперь после многих лет оглядываюсь назад на эту пору, то совершенно ясно передо мной обрисовываются два очень важных обстоятельства:

Первое: я стал националистом.

Второе: я научился изучать и понимать историю.

Старая Австрия была <государством национальностей>.

Немец, живущий в Германской империи, в сущности не может или по крайней мере тогда не мог представить себе, какое значение этот факт имеет для повседневной жизни каждого, живущего в таком государстве национальностей. В шуме чудесных побед героических армий в франко-прусской войне германцы постепенно стали все больше чуждаться немцев, живущих по ту сторону германской границы, частью перестали их даже понимать. Все чаще и чаще стали смешивать - особенно в отношении австрийских немцев - разлагающуюся монархию с народом в корне здоровым.

Люди не поняли, что если бы австрийские немцы не были чистокровными, у них никогда не хватило бы сил на то, чтобы в такой мере наложить свой отпечаток на жизнь 52-миллионного государства. А между тем австрийские немцы сделали это в такой мере, что в Германии могла даже возникнуть ошибочная мысль, будто Австрия является немецким государством. Либо это совершенно небывалая нелепость, либо - блестящее свидетельство в пользу 10 миллионов австрийских немцев. Лишь очень немногие германцы имели сколько-нибудь ясное представление о той напряженной борьбе, которая шла в Австрии вокруг немецкого языка, вокруг немецкой школы и немецкой культуры. Только теперь, когда такие же печальные обстоятельства выпали на долю миллионам германских немцев, которым приходится переносить чужеземное иго и, страстно мечтая о воссоединении со своим отечеством, добиваться по крайней мере своего священного права говорить на родном языке, - только теперь в широких кругах германского населения стали понимать, что означает бороться за свою народность. Теперь уже многие поймут, какую великую роль играли австрийские немцы, которые, будучи предоставлены самим себе, в течение веков умели охранять восточную границу немецкого народа, умели в долгой изнурительной борьбе отстаивать немецкую языковую границу в такую эпоху, когда германская империя очень интересовалась колониями, но очень мало внимания обращала на собственную плоть и кровь у собственных своих границ.

Как всюду и везде во всякой борьбе, так и в борьбе за родной язык внутри старой Австрии было три слоя: борцы, равнодушные и изменники. Уже на школьной скамье замечалась эта дифференциация. В борьбе за родной язык самым характерным вообще является то, что страсти захлестывают, пожалуй, сильнее всего именно школьную скамью, где как раз подрастает новое поколение. Вокруг души ребенка ведется эта борьба, и к ребенку обращен первый призыв в этом споре: <немецкий мальчик>, не забывай, что ты немец, а девочка, помни, что ты должна стать немецкой матерью!"

Так и мне выпада на долю уже в сравнительно очень ранней юности принять участие в национальной борьбе, разыгрывавшейся в старой Австрии. Мы собирали денежные фонды, мы украшали свою одежду васильками и черно-красно-золотыми ленточками, мы распевали вместо австрийского гимна <Deutschland uber alies>. И все это несмотря на все запреты. Наша молодежь проходила через известную политическую школу уже в таком возрасте, когда молодые люди, принадлежащие к национальному государству, еще и не подумывают об участии в борьбе и из сокровищ своей национальной культуры пользуются только родным языком. Что я в ту пору не принадлежал к равнодушным, это само собою разумеется. В течение самого короткого времени я превратился в фанатического <дейч-национала>, что тогда, конечно было совсем не идентично с тем, что сейчас вкладывается в это партийное понятие.

Я развивался в этом направлении так быстро, что уже в 15-летнем возрасте у меня было ясное представление о том различии, которое существует между династическим <патриотизмом> и народным <национализмом>. Я уже в то время стоял за последний.

Тому, кто не дал себе труда сколько-нибудь серьезно изучить внутренние отношения при габсбургской монархии, это обстоятельство покажется, быть может, непонятным. Уже одно преподавание истории в школе при тогдашнем положении вещей в австрийском государстве неизбежно должно было порождать такое развитие. Ведь в сущности говоря, специально австрийской истории почти не существует. Судьбы этого государства настолько тесно связаны с жизнью и ростом всего немецкого народа, что разделить историю на германскую и австрийскую почти немыслимо. Когда Германия стала разделяться на две державы, само это деление как раз и превратилось в предмет германской истории.

Сохранившиеся в Вене символы прежнего могущества германской империи служат чудесным залогом вечного единства. Крик боли, вырвавшийся из груди австрийских немцев в дни крушения габсбургского государства, клич о присоединении к Германии - все это было только результатом глубокого чувства, издавна заложенного в сердцах австрийских немцев, которые никогда не переставали мечтать о возвращении в незабвенный отчий дом. Но этого факта никогда нельзя было бы объяснить, если бы самая постановка дела воспитания каждого отдельного австрийского немца в школе не порождала этого общего чувства тоски по воссоединению с Германией. Здесь источник, который никогда не иссякнет. Память о прошлом все время будет напоминать будущее, как бы ни старались покрыть мраком забвения эту проблему.

Преподавание мировой истории в средней школе еще и сейчас находится на очень низкой ступени. Лишь немногие учителя понимают, что целью исторического преподавания никогда не должно быть бессмысленное заучивание наизусть или механическое повторение исторических дат и событий. Дело совсем не в том, знает ли юноша на зубок, в какой именно день происходила та или другая битва, когда именно родился тот или другой полководец или в каком году тот или другой (большею частью весьма незначительный) монарх надел на свою голову корону. Милосердный боже, совсем не в этом дело!

<Учиться> истории означает уметь искать и находить факторы и силы, обусловившие те или другие события, которые мы потом должны были признать историческими событиями.

Искусство чтения и изучения сводится в этой области к следующему: существенное запомнить, несущественное забыть.

Для моей личной судьбы и всей моей дальнейшей жизни сыграло, быть может, решающую роль то обстоятельство, что счастье послало мне такого преподавателя истории, который подобно лишь очень немногим сумел положить в основу своего преподавания именно этот взгляд. Тогдашний преподаватель истории в реальном училище города Линца, доктор Леопольд Петч, у которого я учился, был живым воплощением этого принципа. Этот старик с добродушной внешностью, но решительным характером, умел своим блестящим красноречием не только приковать наше внимание к преподаваемому предмету, но просто увлечь. Еще и теперь я с трогательным чувством вспоминаю этого седого учителя, который своей горячей речью частенько заставлял нас забывать настоящее и жить в чудесном мире великих событий прошлого. Сухие исторические воспоминания он умел превращать в живую увлекательную действительность. Часто отдели мы на его уроках полные восхищения и нередко его изложением бывали тронуты до слез.

Счастье наше было тем более велико, когда этот учитель в доступной форме умел, основываясь на настоящем, осветить прошлое и, основываясь на уроках прошлого, сделать выводы для настоящего. Более чем кто бы то ни было другой из преподавателей он умел проникнуть в те жгучие проблемы современности, которые пронизывали тогда все наше существо. Наш маленький национальный фанатизм был для него средством нашего воспитания. Апеллируя все чаще к нашему национальному чувству чести, он поднимал нас на гораздо большую высоту, чем этого можно было бы достигнуть какими бы то ни было другими средствами.

Этот учитель сделал для меня историю самым любимым предметом. Против своего собственного желания он уже тогда сделал меня молодым революционером.

В самом деле, кто мог штудировать историю у такого преподавателя при тогдашних условиях, не став при этом врагом того государства, которое через посредство своей династии столь роковым образом влияло на судьбы нации?

Кто мог при тогдашних условиях сохранить верность династии, так позорно предававшей в прошлом и настоящем коренные интересы немецкого народа в своекорыстных интересах.

Разве нам, тогда еще совсем юнцам, не было вполне ясно, что это австрийское государство никакой любви к нам, немцам, не питает да и вообще питать не может. Знакомство с историей царствования габсбургского дома дополнялось еще нашим собственным повседневным опытом. На севере и на юге чуженациональный яд разъедал тело нашей народности, и даже сама Вена на наших глазах все больше превращалась в город отнюдь не немецкий. Династия заигрывала с чехами при всяком удобном и неудобном случае. Рука божия, историческая Немезида, захотела, чтобы эрцгерцог Франц-Фердинанд, смертельный враг австрийских немцев, был прострелен теми пулями, которые он сам помогал отливать. Ведь он-то и был главным покровителем проводившейся сверху политики славянизации Австрии!

Необъятны были те тяготы, которые возлагались на плечи немцев. Неслыханно велики были те жертвы кровью и налогами, которые требовались от них, и тем не менее каждый, кто был не совсем слеп, должен был видеть, что все это напрасно. Что нам было особенно больно, так это то, что вся эта система морально прикрывалась своим союзом с Германией. Этим как будто санкционировалась политика медленного искоренения немецкого начала в старой габсбургской монархии. И выходило даже так, что это санкционируется самой Германией. С истинно габсбургским лицемерием всюду создавали впечатление, будто Австрия все еще остается немецким государством. И это лицемерие только увеличивало нашу ненависть к династии, вызывая в нас прямое возмущение и презрение.

Только в самой германской империи те, кто считал себя единственно <призванным>, ничего этого не замечали. Как будто пораженные слепотой, они все время поддерживали союз с трупом, а признаки разложения трупа объявили <зарей новой жизни>.

В этом несчастном союзе молодой империи с австрийским государственным призраком уже заложен был зародыш будущей мировой войны и будущего краха.

Ниже я еще остановлюсь не раз на этой проблеме. Здесь достаточно подчеркнуть тот факт, что, в сущности говоря, уже в самой ранней моей юности я пришел к выводу, от которого мне впоследствии не пришлось отказываться никогда; напротив, вывод этот только упрочился, а именно я пришел к выводу, что упрочение немецкой народности предполагает уничтожение Австрии: что национальное чувство ни в коем случае не является идентичным с династическим патриотизмом; что габсбургская династия была несчастьем немецкого народа.

Я уже тогда сделал все надлежащие выводы из того, что я понял: горячая любовь к моей австро-немецкой родине, глубокая ненависть к австрийскому государству!


* * *

Полученная мною в школе любовь к историческому мышлению никогда не оставляла меня в течение всей моей дальнейшей жизни. Изучение истории становится для меня неиссякаемым источником понимания исторических событий современности, т. е. политики. Я не ставлю себе задачей <учить> современность - пусть она учит меня.

Рано я стал политическим <революционером>, но столь же рано я стал революционером в искусстве.

Столица Верхней Австрии имела тогда совсем не плохой театр. Играли там почти все. 12 лет я впервые увидел на сцене <Вильгельма Телля>. Через несколько месяцев я познакомился с первой оперой в моей жизни - с <Лоэнгрином>. Я был увлечен до последней степени. Мой юный энтузиазм не знал границ. К этим произведениям меня продолжает тянуть всю жизнь, и я испытываю еще и теперь как особое счастье то, что скромность провинциальной постановки дала мне возможность в позднейших посещениях театра находить всегда нечто новое и более высокое.

Все это укрепляло во мне глубокое отвращение к той профессии, которую выбрал для меня мой отец. Все больше приходил я к убеждению, что в качестве государственного чиновника я никогда не буду счастлив. Мое решение стать художником укрепилось еще больше, после того как в реальном училище мои способности к рисованию были признаны.

Теперь уже ни просьбы, ни угрозы не могли ничего изменить. Я хотел стать художником, и никакая сила в мире не заставила бы меня стать чиновником.

Характерно только то, что с годами во мне проснулся еще интерес к строительному искусству.

В те времена я считал это само собою разумеющимся дополнением к моим способностям по рисованию и я внутренне радовался тому, что рамки моего художественного таланта расширяются.

Что дело в будущем сложится совсем иначе, я конечно не предчувствовал.

Вскоре оказалось, что вопрос о моей профессии разрешится скорей, чем можно было ожидать.

Мне было 13 лет, когда я внезапно потерял отца. Этот довольно еще крепкий человек умер от удара. Смерть была мгновенной и безболезненной. Эта смерть всех нас погрузила в глубокую печаль. Его мечты помочь мне выйти на дорогу, как он это понимал, помочь мне избегнуть тех страданий, которые пережил он сам, таким образом не оправдались. Однако он, сам того не сознавая, положил начало тому будущему, о котором тогда ни он, ни я не имели никакого предчувствия.

Внешне в ближайшее время как будто ничего не изменилось. Мать чувствовала себя обязанной согласно завету отца продолжать мое воспитание в том направлении, чтобы подготовить меня к карьере государственного чиновника. Я сам более чем когда бы то ни было был преисполнен решимости ни при каких обстоятельствах чиновником не становиться. Чем больше предметы преподавания в средней школе удалялись от моего идеала, тем более равнодушным становился я к этим предметам. Внезапно на помощь мне пришла болезнь. В течение нескольких недель она разрешила вопрос о моем будущем, а тем самым и спор между мною и отчим домом. Тяжелое воспаление легких заставило врача самым настоятельным образом посоветовать матери ни при каких обстоятельствах не позволять мне после выздоровления работать в канцеляриях. Посещение реального училища тоже пришлось прервать на целый год. То, о чем я в тиши мечтал, то, за что я постоянно боролся, теперь одним ударом само собою было достигнуто.

Под впечатлением моей болезни мать, наконец, согласилась взять меня из реального училища и поместить в школу рисования.

Это были счастливые дни, которые показались мне прямо осуществлением мечты; но все это так мечтой и осталось. Через два года умерла моя мать, и это положило конец всем этим чудесным планам.

Мать умерла после долгой тяжелой болезни, которая с самого начала не оставляла места надеждам на выздоровление. Тем не менее этот удар поразил меня ужасно. Отца я почитал, мать же любил. Тяжелая действительность и нужда заставили меня теперь быстро принять решение. Небольшие средства, которые остались после отца, были быстро израсходованы во время болезни матери. Сиротская пенсия, которая мне причиталась, была совершенно недостаточной для того, чтобы на нее жить, и мне пришлось теперь самому отыскивать себе пропитание.

С корзинкой вещей в руках, с непоколебимой волей в душе я уехал в Вену. То, что 50 лет назад удалось моему отцу, я надеялся отвоевать у судьбы и для себя; я также хотел стать <чем-нибудь>, но конечно ни в коем случае не чиновником.


ГЛАВА II

ВЕНСКИЕ ГОДЫ УЧЕНИЯ И МУЧЕНИЯ


К тому времени, когда умерла моя мать, один из касающихся меня вопросов был уже разрешен судьбой.

В последние месяцы ее болезни я уехал в Вену, чтобы там сдать экзамен в академии. Я вез с собой большой сверток собственных рисунков и был в полной уверенности, что экзамен я сдам шутя. Ведь еще в реальном училище меня считали лучшим рисовальщиком во всем классе, а с тех пор мои способности к рисованию увеличились в большой степени. Гордый и счастливый, я был вполне уверен, что легко справлюсь со своей задачей.

Только в отдельные редкие минуты меня посовало раздумье: мой художественный талант иногда подавлялся талантом чертежника - в особенности во всех отраслях архитектуры. Мой интерес к строительному искусству все больше возрастал. Свое влияние в этом направлении оказала еще поездка в Вену, которую я 16 лет от роду предпринял в первый раз. Тогда я поехал в столицу с целью посмотреть картинную галерею дворцового музея. Но в действительности глаз мой останавливался только на самом музее. Я бегал по городу с утра до вечера, стараясь увидеть как можно больше достопримечательностей, но в конце концов мое внимание приковывали почти исключительно строения. Часами стоял я перед зданием оперы, часами разглядывал здание парламента. Чудесные здания на Ринге действовали на меня, как сказка из <Тысячи одной ночи>.

Теперь я оказался в прекрасной Вене во второй раз. Я сгорал от нетерпения скорее сдать экзамен и вместе с тем был преисполнен гордой уверенности в том, что результат будет хороший. В этом я был настолько уверен, что когда мне объявили, что я не принят, на меня это подействовало, как гром с ясного неба. Когда я представился ректору и обратился к нему с просьбой: объяснить мне причины моего непринятия на художественное отдаление академии, ректор ответил мне, что привезенные мною рисунки не оставляют ни малейших сомнений в том, что художника из меня не выйдет. Из этих рисунков видно, что у меня есть способности в сфере архитектуры. Я должен совершенно бросить мысль о художественном отделении и подумать об отделении архитектурном. Ректор выразил особенное удивление по поводу того, что я до сих пор вообще не прошел никакой строительной школы.

Удрученный покинул я прекрасное здание на площади Шиллера и впервые в своей недолгой жизни испытал чувство дисгармонии с самим собой. То, что я теперь услышал из уст ректора относительно моих способностей, сразу как молния осветило мне те внутренние противоречия, которые я полусознательно испытывал и раньше. Только да сих пор я не мог отдать себе ясного отчета, почему и отчего это происходит.

Через несколько дней мне и самому стало вполне ясно, что я должен стать архитектором.

Дорога к этому была для меня полна трудностей; из упрямства я зря упустил много времени в реальном училище, и теперь приходилось за это рассчитываться. Чтобы попасть на архитектурное отделение академии, надо было сначала пройти строительно-техническое училище, а чтобы попасть в это последнее, надо было сначала иметь аттестат зрелости из средней школы. Ничего этого у меня не было. По зрелом размышлении выходило, что исполнение моего желания совершенно невозможно.

Тем временем умерла моя мать. Когда после ее смерти я в третий раз приехал в Вену, - на этот раз на многие годы, - я опять был уже в спокойном настроении, ко мне вернулась прежняя решимость, и я теперь окончательно знал свою цель. Я решил теперь стать архитектором. Все препятствия надо сломать, о капитуляции перед ними не может быть и речи. Размышляя так, я все время имел перед глазами пример моего покойного отца, который все-таки сумел выйти из положения деревенского мальчика, сапожного ученика и подняться до положения государственного чиновника. Я все же чувствовал более прочную почву под ногами, мои возможности казались мне большими. То, что я тогда воспринимал как жестокость судьбы, я теперь должен признать мудростью провидения. Богиня нужды взяла меня в свои жесткие руки. Много раз казалось, что вот-вот я буду сломлен нуждой, а на деле именно этот период закалил во мне волю к борьбе, и в конце концов эта воля победила.

Именно этому периоду своей жизни я обязан тем, что я сумел стать твердым и могу быть непреклонным. Теперь я это время благословляю и за то, что оно вырвало меня из пустоты удобной жизни, что меня, маменькиного сынка, оно оторвало от мягких пуховиков и отдало в руки матери-нужды, дало мне увидеть нищету и горе и познакомило с теми, за кого впоследствии мне пришлось бороться.


* * *

В этот же период у меня раскрылись глаза на две опасности, которые я раньше едва знал по имени и всего значения которых для судеб немецкого народа я конечно не понимал. Я говорю о марксизме и еврействе.

Вена - город, который столь многим кажется вместилищем прекрасных удовольствий, городом празднеств для счастливых людей, - эта Вена для меня к сожалению является только живым воспоминанием о самой печальной полосе моей жизни.

Еще и теперь этот город вызывает во мне только тяжелые воспоминания. Вена - в этом слове для меня слилось 5 лет тяжелого горя и лишений. 5 лет, в течение которых я сначала добывал себе кусок хлеба как чернорабочий, потом как мелкий чертежник, я прожил буквально впроголодь и никогда в ту пору не помню себя сытым. Голод был моим самым верным спутником, который никогда не оставлял меня и честно делил со мной все мое время. В покупке каждой книги участвовал тот же мой верный спутник - голод; каждое посещение оперы приводило к тому, что этот же верный товарищ мой оставался у меня на долгое время. Словом, с этим безжалостным спутником я должен был вести борьбу изо дня в день. И все же в этот период своей жизни я учился более, чем когда бы то ни было. Кроме моей работы по архитектуре, кроме редких посещений оперы, которые я мог себе позволить лишь за счет скудного обеда, у меня была только одна радость, это - книги.

Я читал тогда бесконечно много и читал основательно. Все свободное время, которое оставалось у меня от работы, целиком уходило на эти занятия. В течение нескольких лет я создал себе известный запас знаний, которыми я питаюсь и поныне.

Более того.

В это время я составил себе известное представление о мире и выработал себе миросозерцание, которое образовало гранитный фундамент для моей теперешней борьбы. К тем взглядам, которые я выработал себе тогда, мне пришлось впоследствии прибавить только немногое, изменять же ничего не пришлось.

Наоборот.

Я теперь твердо убежден в том, что все творческие идеи человека в общих чертах появляются уже в период его юности, насколько вообще данный человек способен творчески мыслить. Я различаю теперь между мудростью старости, которая является результатом большей основательности, осторожности и опыта долгой жизни, и гениальностью юности, которая щедрой рукой бросает человечеству благотворные идеи и мысли, хотя иногда и в незаконченном виде. Юность дает человечеству строительный материал и планы будущего, из которых затем более мудрая старость кладет кирпичи и строит здания, поскольку так называемая мудрость старости вообще не удушает гениальности юности.


* * *

Жизнь, которую я до тех пор вел в доме родителей, мало отличалась от обычной. Я жил безбедно и никаких социальных проблем предо мной не стояло. Окружавшие меня сверстники принадлежали к кругам мелкой буржуазии, т. е. к тем кругам, которые очень мало соприкасаются с рабочими чисто физического труда. Ибо, как это на первый взгляд ни странно, пропасть между теми слоями мелкой буржуазии, экономическое положение которых далеко не блестяще, и рабочими физического труда зачастую гораздо глубже, чем это думают. Причиной этой - приходится так выразиться - вражды является опасение этих общественных слоев, - они еще совсем недавно чуть-чуть поднялись над уровнем рабочих физического труда, - опять вернуться к своему старому положению, вернуться к жизни малоуважаемого рабочего сословия или даже только быть вновь причисленными к нему. К этому у многих прибавляются тяжелые воспоминания о неслыханной культурной отсталости низших классов, чудовищной грубости обращения друг с другом. Недавно завоеванное положение мелкого буржуа, само по себе не бог весть какое высокое, заставляет прямо трепетать перед опасностью вновь спуститься на одну ступень ниже и делает невыносимой даже одну мысль об этом.

Отсюда часто получается, что более высоко поставленные люди относятся к самым низшим слоям с гораздо меньшими предрассудками, чем недавние <выскочки>.

Ибо в конце концов выскочкой является в известном смысле всякий, кто своей собственной энергией несколько выбился в люди и поднялся выше своего прежнего уровня жизни.

Эта зачастую очень тяжкая борьба заглушает всякое чувство сожаления. Отчаянная борьба за существование, которую ты только что вел сам, зачастую убивает в тебе всякое сострадание к тем, кому выбиться в люди не удалось.

Ко мне лично судьба в этом отношении была милостивее. Бросив меня в омут нищеты и необеспеченности, через который в свое время прошел мой отец, выбившийся затем в люди, жизнь сорвала с моих глаз повязку ограниченного мелкобуржуазного воспитания. Только теперь я научился понимать людей, научился отличать видимость и внешнюю скотскую грубость от внутренней сути человека.

Вена уже в начале XX столетия принадлежала к городам величайшего социального неравенства.

Бьющая в глаза роскошь, с одной стороны, и отталкивающая нищета - с другой. В центре города, в его внутренних кварталах можно было с особенной отчетливостью ощущать биение пульса 52-миллионной страны со всеми сомнительными чарами этого государства национальностей. Двор с его ослепительной роскошью притягивал как магнит богачей и интеллигенцию. К этому надо прибавить сильнейший централизм, на котором основана была вся габсбургская монархия.

Только благодаря этому централизму мог держаться весь этот междунациональный кисель. В результате этого - необычайная концентрация всей высшей администрации в резиденции государства - в Вене.

Вена не только в политическом и духовном, но в экономическом отношении была центром придунайской монархии. Армии высшего офицерства, государственных чиновников, художников и ученых противостояла еще большая армия рабочих; несметному богатству аристократии и торговцев противостояла чудовищная беднота. Перед дворцом на Ринге в любое время дня можно было видеть тысячи блуждающих безработных. В двух шагах от триумфальных арок, в пыли и грязи каналов валялись сотни и тысячи бездомных.

Едва ли в каком-либо другом немецком городе в эту пору можно было с большим успехом изучать социальную проблему. Не надо только обманывать самих себя. Это <изучение> невозможно сверху вниз. Кто сам не побывал в тисках удушающей нищеты, тот никогда не поймет, что означает этот ад. Если изучать социальную проблему сверху вниз, ничего кроме поверхностной болтовни и лживых сантиментов не получится, а то и другое только вредно. Первое потому, что не позволяет даже добраться да ядра проблемы, второе потому, что просто проходит мимо нее. Я право не знаю, что хуже: полное невнимание к социальной нужде, которое характерно для большинства счастливцев и для многих из тех, которые достаточно зарабатывают, чтобы безбедно жить; или пренебрежительное и вместе с тем частенько в высшей степени бестактное снисхождение к меньшему брату, характерное для многих из тех господ мужского и женского пола, для которых и сочувствие к <народу> является делом моды. Эти люди грешат гораздо больше, чем они при их полном отсутствии такта даже могут сами себе представить. Неудивительно, что результат такого их общения с <меньшим братом> совершенно ничтожен, а зачастую прямо отрицателен. Когда народ на такое обращение отвечает естественным чувством возмущения, эти добрые господа всегда воспринимают это как доказательство неблагодарности народа.

Что общественная деятельность ничего общего с этим не имеет, что общественная деятельность прежде всего не должна рассчитывать ни на какую благодарность, ибо ее задачей является не распределять милость, а восстанавливать право, - такого рода суждение подобным господам просто невдомек.

Меня судьба уберегла от такого рода <разрешения> социального вопроса. Вовлекши меня самого в омут нищеты, судьба приглашала меня не столько <изучать> социальную проблему, сколько на себе самом испробовать ее. Если кролик счастливо пережил вивисекцию, то это уже его собственная заслуга.

Пытаясь теперь изложить на бумаге то, что было пережито тогда, я заранее знаю, что о полноте изложения не может быть и речи. Дело может идти только о том, чтобы описать наиболее потрясающие впечатления и записать те важнейшие уроки, которые я вынес из той полосы моей жизни.


* * *

Найти работу мне бывало нетрудно, так как работать приходилось как чернорабочему, а иногда и просто как поденщику. Таким образом я добывал себе кусок хлеба.

При этом я часто думал: надо просто встать на точку зрения тех людей, которые, отряхнув с ног прах старой Европы, устремляются в Новый свет и там на новой родине добывают кусок хлеба какой угодно работой. Разделавшись со всеми предрассудками и представлениями о сословной и профессиональной чести, освободившись от всяких традиций, они зарабатывают средства на пропитание там и так, где и как это возможно. Они вполне правы, что никакая работа не позорит человека. Так и я решился обеими ногами стать на создавшуюся для меня почву и пробиться во что бы то ни стало.

Очень скоро я убедился в том, что всегда и везде можно найти какую-либо работу, но также и в том, что всегда и везде ее легко можно потерять.

Именно необеспеченность заработка через некоторое время стала для меня самой трудной стороной моей новой жизни.

<Квалифицированного> рабочего выбрасывают на улицу не так часто как чернорабочего; однако и он далеко не свободен от этой участи. Если он не оказывается без дела просто из-за отсутствия работы, то его часто настигает локаут или безработица в результате участия в забастовке.

Здесь необеспеченность заработка жестко мстит за себя всему хозяйству.

Крестьянский парень, который переселяется в город, привлекаемый туда большей легкостью труда, более коротким рабочим днем и другими соблазнами города, сначала, приученный к более обеспеченному заработку, бросает работу лишь в том случае, когда имеет по крайней мере серьезную надежду получить другую. Нужда в сельскохозяйственных рабочих велика, поэтому менее вероятна длительная безработица среди этих рабочих. Ошибочно думать, что молодой парень, отправляющийся в большой город, уже с самого начала сделан из худшего материала, чем тот, который крепко засел в деревне. Нет, напротив, опыт показывает, что переселяющиеся в город элементы деревни большею частью принадлежат к самым здоровым и энергичным натурам, а не наоборот. К этим <эмигрантам> надо отнести не только тех, кто эмигрирует за океан в Америку, но и тех молодых парней, которые решаются бросить свою деревню и отправиться искать счастья в большом городе. Они также берут на себя большой риск. Большею частью такой деревенский парень приходит в большой город, имея в кармане кое-какие деньжонки. Ему не приходится дрожать за себя, если по несчастью он не найдет работы сразу. Хуже становится его положение, если, найдя работу, он ее быстро потеряет. Найти новую работу, в особенности в зимнюю пору трудно, если не невозможно. Несколько недель он еще продержится. Он получит пособие по случаю безработицы из кассы своего союза и еще продержится некоторое время. Но когда он издержит последний грош и когда профсоюзная касса перестанет платить ему пособие ввиду чрезмерной длительности его безработицы, тогда он попадает в большую нужду. Теперь ему приходится бродить по улицам на голодный желудок, заложить и продать последнее; его платье становится ветхим, сам он начинает все больше и больше опускаться физически, а затем и морально. Если он еще останется без крова (а это зимой случается особенно часто), его положение становится уже прямо бедственным. Наконец он опять найдет кое-какую работу, но игра повторяется сначала. Во второй раз несчастье его разыграется в том же порядке. В третий раз удары судьбы будут еще сильней. Постепенно он научится относиться к своему необеспеченному положению все более и более безразлично. Наконец повторение всего этого входит в привычку.

Энергичный и работающий парень, именно благодаря этому постепенно совершенно меняет свой облик. Из трудящегося человека он становится простым инструментом тех, кто начинает использовать его в своих низких корыстных целях. Без всякой вины ему так часто приходилось быть безработным, что он начинает считать так: месяцем больше или меньше - все равно. В конце концов он начинает относиться индифферентно не только к вопросам своего непосредственного бытия и заработка, но и к вопросам, связанным с уничтожением государственных, общественных и общекультурных ценностей. Ему уже ничего не стоит принимать участие в забастовках, но ничего не стоит относиться к забастовкам совершенно индифферентно.

Этот процесс я имел возможность собственными глазами наблюдать на тысяче примеров. Чем больше я наблюдал эту игру, тем больше во мне росло отвращение к миллионному городу, который сначала так жадно притягивает к себе людей, чтобы их потом так жестоко оттолкнуть и уничтожить.

Когда эти люди приходят в город, их как бы с радостью причисляют к населению столицы, но стоит им подольше остаться в этом городе, как он перестает интересоваться ими.

Меня также жизнь в этом мировом городе изрядно потрепала, и на своей шкуре я должен был испытать достаточное количество материальных и моральных ударов судьбы. Еще в одном я убедился здесь: быстрые переходы от работы к безработице и обратно, связанные с этим вечные колебания в твоем маленьком бюджете, разрушают чувство бережливости и вообще лишают вкуса к разумному устройству своей жизни. Человек постепенно приучается в хорошие времена жить припеваючи, в плохие - голодать. Голод приучает человека к тому, что как только в его руки попадают некоторые деньги, он обращается с ними совершенно нерасчетливо и теряет способность к самоограничению. Стоит ему только получить какую-нибудь работенку и заработать немного деньжонок, как он самым легкомысленным образом тотчас же пускает свой заработок в трубу. Это опрокидывает всякую возможность рассчитывать свой маленький бюджет хотя бы только на неделю. Заработанных денег сначала хватает на пять дней из семи, затем только на три дня и, наконец, дело доходит до того, что спускаешь свой недельный заработок в течение одного дня.

А дома часто ждут жена и дети. Иногда и они втягиваются в эту нездоровую жизнь, в особенности, если муж относится к ним по-хорошему и даже по-своему любит их. Тогда они все вместе в течение одного, двух или трех дней спускают весь недельный заработок. Пока есть деньги, они едят и пьют, а затем вторую часть недели вместе голодают. В эту вторую часть недели жена бродит по соседям, чтобы занять несколько грошей, делает небольшие долги у лавочника и всячески изворачивается, чтобы как-нибудь прожить последние дни недели. В обеденный час сидят за столом при полупустых тарелках, а часто голодают совершенно. Ждут новой получки, о ней говорят, строят планы и голодая мечтают уже о том, когда наступит новый счастливый день и недельный заработок опять будет спущен в течение нескольких часов.

Маленькие дети уже в самом раннем своем детстве знакомятся с этой нищетой.

Но особенно плохо кончается дело, если муж отрывается от семьи и если мать семейства ради своих детей начинает борьбу против мужа из-за этого образа жизни. Тогда начинаются споры и раздоры. И чем больше муж отчуждается от жены, тем ближе он знакомится с алкоголем. Каждую субботу он пьян. Из чувства самосохранения, из привязанности к своим детям мать семьи начинает вести бешеную борьбу за те жалкие гроши, которые ей приходится вырывать у мужа большую частью по пути с фабрики в трактир. В воскресенье или в понедельник ночью он, наконец, придет домой пьяный, ожесточенный, спустивший все до гроша. Тогда происходят сцены, от которых упаси нас, боже.

На тысяче примеров мне самому приходилось наблюдать все это. Сначала это меня злило и возмущало, потом я научился понимать тяжелую трагедию этих страданий и видеть более глубокие причины порождающие их. Несчастные жертвы плохих общественных условий!

Еще хуже были тогда жилищные условия. Жилищная нужда венского чернорабочего была просто ужасна. Еще и сейчас дрожь проходит по моей спине, когда я вспоминаю о тех казармах, где массами жили эти несчастные, о тех тяжелых картинах нечистоты, грязи и еще много худшего, какие мне приходилось наблюдать.

Что хорошего можно ждать от того момента, когда из этих казарм в один прекрасный день устремится безудержный поток обозленных рабов, о которых беззаботный город даже не подумает?

Да, беззаботен этот мир богатых.

Беззаботно предоставляет он ход вещей самому себе, не помыслив даже о том, что рано или поздно судьба принесет возмездие, если только люди во время не подумают о том, что нужно как-то ее умилостивить.

Как благодарен я теперь провидению за то, что оно дало мне возможность пройти через эту школу! В этой школе мне не пришлось саботировать все то, что было мне не по душе. Эта школа воспитала меня быстро и основательно.

Если я не хотел совершенно разочароваться в тех людях, которые меня тогда окружали, я должен был начать различать между внешней обстановкой их жизни и теми причинами, которые порождали эту обстановку. Только в этом случае все это можно было перенести, не впав в отчаяние. Только так я мог видеть перед собою не только людей, тонущих в нищете и грязи, но и печальные результаты печальных законов. А тяготы моей собственной жизни и собственной борьбы за существование, которая также была нелегка, избавили меня от опасности впасть в простую сентиментальность по этому поводу. Я отнюдь не капитулировал и не опускал рук, видя неизбежные результаты определенного общественного развития. Нет, так не следует понимать моих слов.

Уже тогда я убедился, что здесь к цели ведет только двойной путь:

Глубочайшее чувство социальной ответственности направленное к созданию лучших условий нашего общественного развития, в сочетании с суровой решительностью уничтожать того горбатого, которого исправить может только могила.

Ведь и природа сосредоточивает все свое внимание не на том, чтобы поддержать существующее, а на том, чтобы обеспечить ростки будущего. Так и в человеческой жизни нам нужно меньше думать о том, чтобы искусственно облагораживать существующее зло (что в 99 случаях из ста при нынешней человеческой натуре невозможно), чем о том, чтобы расчистить путь для будущего более здорового развития.

Уже во время моей венской борьбы за существование мне стало ясно, что общественная деятельность никогда и ни при каких обстоятельствах не должна сводиться к смешной и бесцельной благотворительности, она должна сосредоточиваться на устранении тех коренных недостатков в организации нашей хозяйственной и культурной жизни, которые неизбежно приводят или, по крайней мере, могут приводить отдельных людей к вырождению. Кто плохо понимает действительные причины этих общественных явлений, тот именно поэтому и затрудняется или колеблется в необходимости применить самые последние, самые жесткие средства для уничтожения этих опасных для государственной жизни явлений.

Эти колебания, эта неуверенность в себе, в сущности, вызваны чувством своей собственной вины, собственной ответственности за то, что эти бедствия и трагедии имеют место; эта неуверенность парализует волю и мешает принять какое бы то ни было серьезное твердое решение, а слабость и неуверенность в проведении необходимых мер только затягивают несчастье.

Когда наступает эпоха, которая не чувствует себя самой виновной за все это зло, - только тогда люди обретают необходимое внутреннее спокойствие и силу, чтобы жестоко и беспощадно вырвать всю худую траву из поля вон. У тогдашнего же австрийского государства почти совершенно не было никакого социального законодательства; его слабость в борьбе против всех этих процессов вырождения прямо бросалась в глаза.


* * *

Мне трудно сказать, что в те времена меня больше возмущало: экономические бедствия окружающей меня тогда среды, ее нравственно и морально низкий уровень или степень ее культурного падения. Как часто наши буржуа впадают в моральное негодование, когда им из уст какого-либо несчастного бродяги приходится услышать заявление, что ему в конце концов безразлично, немец он или нет, что он везде чувствует себя одинаково хорошо или плохо в зависимости от того, имеет ли он кусок хлеба.

По поводу этого недостатка <национальной гордости> в этих случаях много морализируют, не щадя крепких выражений. Но много ли поразмыслили эти национально гордые люди над тем, чем собственно объясняется то обстоятельство, что сами они думают и чувствуют иначе.

Много ли поразмыслили они над тем, какое количество отдельных приятных воспоминании во всех областях культурной и художественной жизни дало им то впечатление о величии их родины, их нации, какое и создало для них приятное ощущение принадлежать именно к этому богом взысканному народу? Подумали ли они о том, насколько эта гордость за свое отечество зависит от того, что они имели реальную возможность познакомиться с величием его во всех областях?

Думают ли наши буржуазные слои о том, в каких до смешного малых размерах созданы эти реальные предпосылки для нашего <народа>?

Пусть не приводят нам того аргумента, что-де <и в других странах дело обстоит так же>, и <однако> там рабочий дорожит своей родиной. Если бы даже это было так, это еще не служит оправданием нашей бездеятельности. Но это не так, ибо то, что мы у французов, например называем <шовинистическим> воспитанием, на деле ведь является не чем другим как только чрезмерным подчеркиванием величия Франции во всех областях культуры или, как французы любят говорить, <цивилизации>. Молодого француза воспитывают не в <объективности>, а в самом субъективном отношении, какое только можно себе представить, ко всему тому, что должно подчеркнуть политическое или культурное величие его родины.

Такое воспитание конечно должно относиться только к самым общим, большим вопросам и, если приходится, то память в этом отношении нужно непрерывно упражнять, дабы во что бы то ни стало вызвать соответствующее чувство в народе.

А у нас мы не только упускаем сделать необходимое, но мы еще разрушаем то немногое, что имеем счастье узнать в школе. Если нужда и несчастья не вытравили из памяти народа все лучшие воспоминания о прошлом, то мы все равно постараемся политически отравить его настолько, чтобы он позабыл о них.

Представьте себе только конкретно:

В подвальном помещении, состоящем из двух полутемных комнат, живет рабочая семья из семи человек. Из пятерых детей младшему, скажем, три года. Это как раз тот возраст, когда первые впечатления воспринимаются очень остро. У даровитых людей, воспоминания об этих годах живы до самой старости. Теснота помещения создает крайне неблагоприятную обстановку. Споры и ссоры возникают уже из-за одной этой тесноты. Эти люди не просто живут вместе, а они давят друг друга. Малейший спор, который в более свободной квартире разрешился бы просто тем, что люди разошлись бы в разные концы, при этой обстановке зачастую приводит к бесконечной грызне. Дети еще кое-как переносят эту обстановку; они тоже спорят и дерутся в этой обстановке очень часто, но быстро забывают эти ссоры. Когда же ссорятся и спорят старшие, когда это происходит изо дня в день, когда это принимает самые отвратительные формы, тогда эти тяжкие методы наглядного обучения неизбежно сказываются и на детях. Ну, а когда взаимная грызня между отцом и матерью доходит до того, что отец в пьяном состоянии грубо обращается с матерью или даже бьет ее, тогда люди, не жившие в такой обстановке, не могут даже представить себе, к каким все это приводит последствиям. Уже шестилетний ребенок в этой обстановке узнает вещи, которые и взрослому могут внушить только ужас. Морально отравленный, физически недоразвитый, зачастую вшивый такой молодой гражданин отправляется в школу. Кое-как он научается читать и писать, но это - все. О том, чтобы учиться дома, в такой обстановке не может быть и речи. Напротив. Отец и мать в присутствии детей ругают учителя и школу в таких выражениях, которые и передать нельзя. Вместо того, чтобы помогать ребятам учиться, родители склонны скорей положить их на колени и высечь. Все, что приходится несчастным детям слышать в такой обстановке, отнюдь не внушает им уважения к окружающему миру. Ни одного доброго слова не услышат они здесь о человечестве вообще. Все учреждения, все власти здесь подвергаются только самой жесткой и грубой критике, - начиная от учителя и кончая главой государства. Родители ругают всех и вся - религию и мораль, государство и общество - и все это зачастую в самой грязной форме. Когда такой паренек достиг 14 лет и кончил школу, то большею частью бывает трудно уже решить, что в нем преобладает: невероятная глупость, ибо ничему серьезному он научиться в школе не мог, или грубость, часто связанная с такой безнравственностью уже в этом возрасте, что волосы становятся дыбом.

У него уже сейчас нет ничего святого. Ничего великого в жизни он не видел, и он заранее знает, что в дальнейшем все пойдет еще хуже в той жизни, в которую он сейчас вступает.

Трехлетний ребенок превратился в 15-летнего подростка. Авторитетов для него нет никаких. Ничего кроме нищеты и грязи этот молодой человек не видел, ничего такого, что могло бы ему внушить энтузиазм и стремление к более высокому.

Но теперь ему еще придется пройти через более суровую школу жизни.

Теперь для него начинаются те самые мучения, через которые прошел его отец. Он шляется весь день, где попало. Поздно ночью он возвращается домой. В виде развлечения он избивает то несчастное существо, которое называется его матерью. Он разражается потоками грубейших ругательств. Наконец подвернулся <счастливый> случай, и он попал в тюрьму для малолетних, где его <образование> получит полировку.

А наши богобоязненные буржуа еще при этом удивляются, почему у этого <гражданина> нет достаточного национального энтузиазма.

Наше буржуазное общество спокойно смотрит на то, как в театре и в кино, в грязной литературе и в сенсационных газетах изо дня в день отравляют народ. И после этого оно еще удивляется, почему массы нашего народа недостаточно нравственны, почему проявляют они <национальное безразличие>. Как будто в самом деле грязная литература, грубые сенсации, киноэкран могут заложить здоровые основы патриотического воспитания народной массы.

Что мне раньше и не снилось, то я в те времена понял быстро и основательно.

Вопрос о здоровом национальном сознании народа есть в первую очередь вопрос о создании здоровых социальных отношений как фундамента для правильного воспитания индивидуума. Ибо только тот, кто через воспитание в школе познакомился с культурным, хозяйственным и прежде всего политическим величием собственного отечества, сможет проникнуться внутренней гордостью по поводу того, что он принадлежит к данному народу. Бороться я могу лишь за то, что я люблю. Любить могу лишь то, что я уважаю, а уважать лишь то, что я по крайней мере знаю.


* * *

В своей ранней юности я слышал о социал-демократии лишь очень немного, и то, что я слышал, было неправильно.

То обстоятельство, что социал-демократия вела борьбу за всеобщее, тайное избирательное право, меня внутренне радовало. Мой разум и тогда подсказывал мне, что это должно повести к ослаблению габсбургского режима, который я так ненавидел. Я был твердо уверен, что придунайская монархия не может держаться иначе, как жертвуя интересами австрийских немцев. Я знал, что даже ценой медленной славянизации немцев Австрии все-таки еще не гарантировано создание действительно жизнеспособного государства по той простой причине, что сама государственность славянского элемента находится под большим сомнением. Именно ввиду всего этого я и приветствовал все то, что по моему мнению должно было вести к краху невозможного, попирающего интересы 10 миллионов немцев, обреченного на смерть государства. Чем больше национальная грызня и борьба различных языков разгоралась и разъедала австрийский парламент, тем ближе был час будущего распада этого вавилонского государства, а тем самым приближался и час освобождения моего австро-немецкого народа. Только так в тогдашних условиях рисовался мне путь присоединения австрийских немцев к Германии.

Таким образом эта деятельность социал-демократии не была мне антипатичной. Кроме того я был еще тогда достаточно неопытен и глуп, чтобы думать, что социал-демократия заботится об улучшении материального положения рабочих. И это конечно в моем представлении говорило больше за нее нежели против нее. Что меня тогда более всего отталкивало от социал-демократии, так это ее враждебное отношение к борьбе за немецкие интересы, ее унизительное выслуживание перед славянскими <товарищами>, которые охотно принимали практические уступки лебезивших перед ними австрийских с.-д., но вместе с тем третировали их свысока, как того впрочем вполне заслуживали эти навязчивые попрошайки.

Когда мне было 17 лет, слово <марксизм> мне было мало знакомо, слова же <социал-демократия> и <социализм> казались мне одинаковыми понятиями. И тут понадобились тяжелые удары судьбы, чтобы у меня открылись глаза на этот неслыханный обман народа.

До тех пор я наблюдал социал-демократическую партию только как зритель во время массовых демонстраций. Я еще не имел ни малейшего представления о действительном направлении умов ее сторонников, я не понимал еще сути ее учения. Только теперь я сразу пришел в соприкосновение с ней и смог близко познакомиться с продуктами ее воспитания и ее <миросозерцания>. То, что при другой обстановке потребовало бы, может быть, десятилетий, я теперь получил в несколько месяцев. Я понял, что за фразами о социальной добродетели и любви к ближнему кроется настоящая чума, от заразы, которой надо как можно скорей освободить землю под ст

Брович
P.M.
28-7-2012 00:09 Брович
Originally posted by Торус:

Я тут подумал...
Стихи - это ацтой.
Лучше делиться прозой.

Во!


дайошь всетомник!!!!

ЗЫ блеа, а йа думол че Ганза падайет времяатвремени..

Торус
P.M.
28-7-2012 00:23 Торус
А у меня еще 1000 постов на странице.

Mons Pubis
P.M.
28-7-2012 00:33 Mons Pubis
ахуенно!
Mons Pubis
P.M.
28-7-2012 00:37 Mons Pubis
во, для настроения

Polosmak
P.M.
28-7-2012 00:46 Polosmak
А я думаю, и это Торус, сам не заметив как, навёл меня на эту мысль, что ТСу понравится не проза, а всё же стихи, но другого рода, такие вот:

Гулял я как-то в розовой рубашке -
дизайнерской и очень дорогой.
Носились дети. Щебетали пташки.
Висело солнце броскою серьгой.

Мальчонка допивал остатки морса,
на землю опускался летний зной...
А я в рубашке был от Майкла Корса,
известной запредельною ценой.

Мои манеры были безупречны;
мне шел рубашки праздничный окрас...

Но я не знал того, что каждый встречный,
меня завидев, думал: "Пидарас!"

Торус
P.M.
28-7-2012 01:28 Торус
Originally posted by Mons Pubis:

во, для настроения

Ацтой.

Во!


Mons Pubis
P.M.
28-7-2012 01:31 Mons Pubis
тогда во!

memorire
P.M.
28-7-2012 01:48 memorire
Непокорённый

Из-под покрова тьмы ночной,
Из чёрной ямы страшных мук
Благодарю я всех богов
За мой непокорённый дух.

И я, попав в тиски беды,
Не дрогнул и не застонал,
И под ударами судьбы
Я ранен был, но не упал.

Тропа лежит средь зла и слёз,
Дальнейший путь не ясен, пусть,
Но всё же трудностей и бед
Я, как и прежде, не боюсь.


Не важно, что врата узки,
Меня опасность не страшит.
Я - властелин своей судьбы,
Я - капитан своей души.


Invictus

Out of the night that covers me,
Black as the pit from pole to pole,
I thank whatever gods may be
For my unconquerable soul.

In the fell clutch of circumstance
I have not winced nor cried aloud.
Under the bludgeonings of chance
My head is bloody, but unbowed.

Beyond this place of wrath and tears
Looms but the Horror of the shade,
And yet the menace of the years
Finds and shall find me unafraid.

It matters not how strait the gate,
How charged with punishments the scroll.
I am the master of my fate:
I am the captain of my soul.


и видео с песней по мотиву...


Герой столетия
P.M.
28-7-2012 13:05 Герой столетия
Я понимаю. Но тема о стихах.
Торус
P.M.
28-7-2012 15:04 Торус
Originally posted by Герой столетия:

тема о стихах

Не, тема о дебилах-топикстартерах.
Ну так что, своими стишками похвастаетесь?

Вот эти, случайно, не ваши?


Удивительный у нас медперсонал
Много ценного я в их среде узнал
Сам теперь могу больных лечить людей
Вот таких в себе родил я лебедей
Что таблетки - коль нам девушки нужны
Нервы рвутся - столько лет напряжены
И Пеле зарезал Землю на пиле
И теперь сидит в дурдоме на игле
Вот такие в треугольнике дела
Иль Голливуд - иль городок - пойди - пойми
Но в борьбе неравной верх Виктория взяла
А не веришь, то мозги свои встряхни!!


ХОРОШО СИЖУ

Я сижу в танке.
Снаружи стучат по броне: "Дон-дон"
(И это понятно - вокруг сумасшедший дом).
Я сижу в танке. На стуки отвечаю: "Нет!"
Мне хорошо здесь - есть вода, свет, туалет.
Я просижу здесь много-много лет.
И никому никогда свой танк не отопру.
Я просижу здесь, пока не помру.


НЕ РВИ ПЛОТИНУ

Некоторые участки мозга заросли паутиной.
Другие - в напряге, являясь плотиной,
Прорвав которую хлынет не кровь,
А истина, которая в глаз, а не в бровь,
Истина, правда-матка - режь в морду лица
Всякого наглеца-подлеца, а сам будешь за храбреца.
Но это не цаца, не гоп-ца-ца-ца.
И ты не джигит, и не твой клич:"Асса!"
Так что держи в напряжении нервы,
Не стой под стрелой, если козыри-"червы".

андроныч
P.M.
28-7-2012 15:27 андроныч
а я тока поэтов серебрянного века признаю , остальные ацтой, ритм не тот )
TEq
P.M.
28-7-2012 15:28 TEq
Торус, а это разве не Моя Борьба АГ цитируется вами? (пробежался по диагонали)
Майор
P.M.
28-7-2012 15:41 Майор
Строки вяжутся в стишок,
море лижет сушу,
дети какают в горшок,
а большие - в душу.
Майор
P.M.
28-7-2012 15:42 Майор
Господь сей миг откроет клетку
и за добро сторицею воздаст,
когда яйцо снесет себе наседку,
и на аборт поедет педераст.

>